Оставшиеся силы, прежде уходившие на смену позиций расчета, на утомительную борьбу с жаждой и солнцепеком, теперь уже были ему ни к чему, потому что Андрей ясно, до обидного ясно, сознавал, что, быть может, этот его бой будет последним. Но то оставшееся, что еще можно было считать человеческой силой, он не собирался расходовать бережно, благодарил судьбу, что в самый тяжкий момент жизни она давала ему воли прочно удерживать в прорези прицела надвигавшиеся на него темные вражеские цепи.

Отзываясь на плавное нажатие пальцев, его пулемет снова ожил, спеша выплюнуть последнюю питавшую железный его организм ленту остроклювых патронов, несущих врагу справедливую месть.

Его трясло вместе с пулеметом, словно в ознобе, но в награду себе он видел, как выстрелы его пулемета достигали цели, и был по-своему счастлив в эти последние мгновения жизни, и спешил, спешил доделать когда-то давно задуманное им дело…

Отрешившись от всего суетного, лишнего, он неторопливо, со вкусом рыл колодец, освобождая место для небойкого еще родничка, обещавшего дать обильную чистую воду. Он налегал на лопату, и та, послушная его крестьянским рукам, без усилий входила в податливый чернозем — уходила туда, где в непостижимой глубине столько веков безостановочно кипела раскаленная магма и совершалось великое таинство — рождение пресноводных рек и озер.

Острый лемех лопаты подрезал обнаженно белевшие, сочившиеся молочной влагой корешки каких-то живучих трав. Пахло сытно, как способна пахнуть одна лишь земля, которая может обильно плодоносить, когда ее не окуривает ядовитый тротиловый дым. Он вдыхал и вдыхал этот волнующий земляной запах родных казахстанских степей, и сердце его просило радостной песни.

И он услышал в себе эту прощальную песнь — в тот самый момент, когда крошечный кусочек смертоносного металла, пробив комсомольский билет, запнулся о сердце. И песня оборвалась…

ЗАВТРА НАСТАНЕТ УТРО

Рассказ

Восемь минут тревоги (сборник) - img_6.jpeg

— Значит, ты мне не веришь? — Голос Велты прозвучал глухо. Не укоризна слышалась в нем — тоска.

Аусма молчала. Она стояла к дочери спиной, безучастно глядела на горбатую, в трещинах, стену, серую от въевшейся сажи. Там, на стене, в полумраке отчетливо чернела фотокарточка в простенькой деревянной рамке. Глаза у Аусмы слезились, сквозь мутную пелену квадрат фотографии казался то дымоходом без двух кирпичей, то окном в ночь. Только Аусма знала, что там ничего такого нет, кроме снимка, который она хорошо помнила. Фотографировались еще до войны, давно. Она тогда с трудом уговорила мужа снять офицерскую форму и надеть гражданский костюм. Солтас очень любил свою форму, и зеленую пограничную фуражку, когда наезжал домой, неизменно вешал на гвоздик у двери, чтобы всегда была под рукой. Уж чем он там занимался на своей границе, Аусма не знала. Солтас никогда о службе ей не рассказывал, только и баловал он их своими наездами домой не часто. Пахло от него в такие дни незнакомо — почему-то порохом и ружейным маслом, совсем не по-домашнему.

Так вот, она уговорила мужа надеть гражданский костюм, и они не мешкая отправились в путь. Велте тогда только-только минуло три года, она тяжело переболела и, когда шли к фотографу, часто останавливалась, дышала часто, с жалобным присвистом. Солтас почти всю дорогу нес ее на руках, на ходу сочинял для дочери веселую сказку, нашептывал ей про разных чудищ прямо в розовое ушко… Не забылось и через столько лет: Велта, внимая ласковому отцовскому слову, чуть улыбалась губами; болезнь отняла у нее много сил, и глаза ее оставались грустными. Так они и получились на снимке разными: Аусма и муж — серьезными, а Велта не по-детски опечаленной, задумчивой…

Конечно, с фотографией можно было и не спешить, подождать, пока дочь совсем поправится и повеселеет, но Солтас — Аусма всегда звала мужа по фамилии — настоял на своем. Он уверял, что похожий на ярмарочного фокусника фотограф с желтым громоздким ящиком и черным бархатным покрывалом в другой раз может здесь больше не появиться. К тому же осень не за горами, успеть бы Аусме управиться с делами до снега, а то налетят белые мухи — и вовсе никуда не выберешься, от него-то помощь известно какая: день дома, неделю, а то и две — на границе… Женским сердцем Аусма чуяла: чего-то недоговаривает Солтас, наверняка не хочет расстраивать, но торопит так, словно увидеться им в следующий раз суждено будет не скоро… Он был упрямым, Солтас. Он умел настоять на своем, и Аусма с ним соглашалась, так было всегда…

— Значит, ты мне не веришь? — повторила Велта с печальным вздохом.

Аусма искоса, через плечо взглянула на дочь, отыскивая в ней забытое сходство с той, трехлетней.

Велта стояла прямая, красивая и… чужая. Ничто не угадывалось в ней от былой крошки, остролицей, истрепанной болезнью, и взгляд Аусмы, не найдя того, что искал, наполнился горечью. Она подобрала пальцы в кулаки — под коричневой кожей выбелились костяшки.

Велта завороженно смотрела на худые пальцы матери, обтянутые иссохшей кожей. Другими она знала эти руки — ласковыми, родными.

— Мама…

Аусму словно подтолкнули, провели по сердцу горячим и острым.

— С кем спуталась-то? — сказала она с такой злобой, что у дочери побелело лицо, схлынул жаркий румянец. — Они же не люди, а звери! Вспомни, что отец про них говорил, когда приезжал с границы!

— Мама, мамочка! — Велта приникла щекой к узкой материнской спине с выпирающими лопатками, хотела обнять, но Аусма брезгливо отшатнулась.

— Матерью ты меня не называй, слышишь? — распалясь, почти закричала она, толкнула подвернувшийся под руку стул к кровати и замерла.

За дверью послышались вкрадчивые шаги. Чей-то игривый, вкрадчивый, как и шаги, голос капризно позвал совсем рядом:

— Фрейлейн Велта! Ау-у! Ну где же вы, фрейлейн Велта?

Аусма обернулась: в проеме двери, как призрак, возник Руттенберг — комендант их городка. Аусма вздрогнула. Этот голубоглазый немец с улыбкой младенца, наводивший на жителей безотчетный ужас, сейчас напоминал Аусме большого паука-крестовика. Руттенберг стоял на пороге, будто в центре сотканной им паутины, распластав по створу двери длинные, в редкой рыжеватой поросли, руки. Его припухлые губы блестели, прядь белесых волос, намеренно выпущенных из-под фуражки, уголком прочеркивала лоб.

— Ах, это вы, господин обер-лейтенант, — тягуче отозвалась Велта, незнакомо, как-то по-новому глядя на мать и зазывно улыбаясь незваному гостю. — Айн момент, господин обер-лейтенант! Прошу вас, входите.

Аусму словно плетью полоснули. Она готова была ударить дочь, в глазах помутнело от ярости… А Велта, как ни в чем не бывало подняв юбку выше колен, стала поправлять чулки.

Руттенберг шагнул в комнату, поскрипывая сапогами, остановился посредине.

— Мое почтение, фрау. — Он сдержанно кивнул Аусме, которая с негодованием наблюдала, как дочь, склонив голову набок, старательно выравнивала шов. Но вот Велта посмотрела на Руттенберга сквозь белые локоны, скрывшие от нее на время лицо коменданта, и тихонько засмеялась.

— Отвернитесь, Артур. Мужчины не должны видеть, как дама приводит себя в порядок. Это неинтересно. Ну право же, я прошу вас, Артур!

На лице Руттенберга ничего не отразилось: льдистое облачко все так же плавало на дне его голубых внимательных глаз в оторочье редких ресниц. Он хотел было уйти, дождаться Велту в машине, уже повернулся вполоборота к порогу, но, увидев фотокарточку, задержался, с любопытством принялся рассматривать снимок.

— Это вы, фрейлейн Велта? Какой чудесный дитя! Прелестный личико.

— Мне тогда было всего три года. Совсем, совсем ребенок. — Велта улыбнулась, словно приносила извинение за такую пустячную подробность.

— А это ваш отец? Где он есть сейчас?

— Война, Артур, всех разбросала…