— Последние десять лет башней не пользовались ни разу, — добавил он в заключение. — Так объяснил мне Пулатов.

— Это кто, искусствовед? — озадаченно спросили из горсовета.

— Мой старшина, — учтиво, но в то же время и с гордостью поправил Лагунцов. — А уж он в этом толк знает, даром у него ничего не пропадает. Наверно, кое-кто и считает башню картинкой, — сказал он на всякий случай, — но у нас не бывает туристов. К тому же я прошу ее не для украшения. Кому, скажите, нужен красивый пень на дороге? А мне некуда ссыпать на зиму картошку…

На другом конце провода озадаченно переспросили: что подразумевается под картошкой? Лагунцов едва не рассмеялся — так понимающе прозвучал вопрос, словно капитан и впрямь зашифровал своей картошкой боевую технику или боеприпасы.

Излишний напор тоже был ни к чему, он мог привести к обратному результату, и Лагунцов, выдержав для приличия короткую паузу, пояснил про картошку. Раньше, на первой своей заставе, часть урожая картошки Лагунцов с солдатами закапывал в землю. Обыкновенно закапывал в обыкновенную землю, как это всегда делают рачительные хозяева в деревнях. Заранее сколачивали ящики, в земле рыли яму и ссыпали. Часть урожая — в хранилище, а часть — в яму. Польет землю дождь, укроет снег, а к маю выроешь — чудо, а не картошка, будто только что с поля: ни ростка нет на ней, ни вмятинки, сочная, пахнет степью…

Старшина Пулатов, поначалу внимательно вбиравший в себя рассказ Лагунцова, без дипломатии подвел итог: здесь не зароешь. Топь. Снег изредка упадет, и то слой тоньше простыни. Но рассказ старшины не возымел своего действия — Лагунцов уже закончил телефонный разговор и положил трубку.

Башню заставе отдали — просят люди, значит, надо. Самого пригласили зайти, как выкроится свободное время. Время не выкраивалось до тех пор, пока начальник отряда Виктор Петрович Суриков, возвращаясь с соседнего участка границы, не завернул к нему на заставу и не сказал вслед за приветствием:

— Похоже, вписались в местные условия? С обеспечения тыла начали, с картошки. Правильная линия, а?

Вскоре начальник отряда уехал, и Лагунцов решил, что самое время съездить в горсовет, хотя заботы связали его по рукам и ногам, не оставляя свободной минуты, чтобы оглянуться, просто отдохнуть за письмом к жене Леночке, недавно защитившей диплом и гостившей у родственников на Урале…

Когда его машина остановилась на площади перед горсоветом, то Лагунцов, не выходя из нее, с минуту молча рассматривал это современное здание из стекла и бетона, с сияющей табличкой у входа. Он мысленно прокладывал, как радиус от центра круга, тропочку к тому, что ждало его за незнакомыми стенами, прикидывал, что скажет там, чем будет рапортовать, и, пожалуй, впервые твердо, убежденно подумал: нет, не гость он тут, а хозяин. Хозяин потому, что отныне он в ответе за жизнь заставы. За людей. За свой участок границы.

Давно это было, шесть лет назад… Целых шесть лет! Разве? Надо же! А Лагунцову иногда казалось: его годы остановились. Солдаты каждый год уезжают и приезжают, и оттого это обманчивое впечатление, будто все они находятся в одной непрерывной, нескончаемой жизненной поре — восемнадцатилетии, даже смешно…

Смешно, но не весело: свои-то годы уходят. Хотя… Это ведь сказать просто: уходят годы. А вдуматься — не просто уходят, но и уносят что-то: силы уносят, бодрость…

Лагунцов потерял годы, но приобрел опыт, мудрость житейскую. А сколько раз сжималось его сердце, каменело, чтобы он мог выстоять в схватке с нарушителем! И безжалостная пуля его кусала, и тонул он в речке, и чего-чего только не было за годы службы на границе! И слезы были, когда на его глазах умирал от раны друг, с которым их вместе свела пограничная тропа, и злость, что не сумел оградить… Чем измерить виденное и пережитое? Есть ли такие слова, чтобы разом все это выразили? Нет таких слов, а если и есть, то они — если вдуматься хорошенько — лишь жалкая компенсация, а не эквивалентный обмен, и потому не нужны Лагунцову. Не нужны. Ибо давно отзвенело, бабьим летом промелькнуло все то, чем жил он в курсантские годы. А проблемы? Проблемы остались. Да вот одна из них — замполит подал рапорт на учебу в академию. Что делать ему, Лагунцову?..

ДОЧЬ

Из-под зеленого газика торчали наружу только подошвы сапог с ободочками желтых гвоздей да слышались тугие завертки гаечного ключа, клацающего по металлу. Оленька подошла поближе, наклоняя головку, присела почти до земли, но никого не признала. Спросила невидимого солдата:

— А ты чего туда забрался? Тебе, что, Лагунцов приказал?

Шофер, Миша Пресняк, сдвинул ноги в сторону, посмотрел из темноты на дочку начальника заставы, улыбнулся:

— Нет, Лагунцов не приказывал. Я сам. Лошадка вот моя расковалась. Надо подковать, а то далеко на ней не ускачешь.

Оленька с сомнением хмыкнула, подождала, пока Пресняк довернул последний болт и выбрался наружу.

Была она в голубеньком клетчатом пальто, желтой вязаной шапочке с помпоном, от холода то и дело шмыгала носиком.

Миша Пресняк протянул к ней испачканные соляркой руки, широко растопырил пальцы.

— Дай-ка я тебе нос закрашу, а то отмерзнет, чем будешь дышать?

Оленька прикрыла нос варежкой, замотала головой — помпон на длинном витом шнуре перекатывался у нее с плеча на плечо, словно юркий цыпленок. Пресняк засмеялся, сухо-насухо вытер руки ветошью, сказал:

— Зима скоро, Оленька. Жалко лета?

— Жалко, — согласилась Оля. — Летом солнышко и тепло.

— А хочешь, я отыщу для тебя лето? Хочешь?

Пресняк оглянулся на окна канцелярии, как бы покрытые мутной слюдой, но ни начальника заставы Лагунцова, ни замполита за ними не разглядел. Отворотил гладкий голыш у чисто подметенной дорожки, извлек из ямки бледно-зеленый росток, протянул травинку Оле.

— И солнышко можно попросить, чтобы выглянуло. Только очень-очень попросить.

Оля запрокинула голову, постояла так, пока не занемела шея, но солнце ниоткуда не показалось. Небо по-прежнему было серым, словно его заштриховали простым карандашом, и жидкий дымок из кухонной трубы над казармой даже отдаленно не напоминал летние веселые облачка, перебегавшие от одного края неба к другому.

Лето ей запомнилось по одному дню.

Оля еще спала, когда отец ушел на службу… В душной канцелярии нечем было дышать, воздух стоял, не колеблясь. Лагунцов распахнул окно.

Стояла удивительная тишина. Слышно было, как басом, словно тяжеловесный бомбардировщик, гудел шмель, карабкался по металлической сетке на дверях солдатской кухни, откуда вытягивало на улицу сладкий запах компота из сухофруктов. За штакетным забором, заглушая въедливый, далеко разносящийся визг циркулярной пилы в рабочем поселке, пиликали свою скрипучую песню кузнечики. Издалека, от леса, доносило редкий, ленивый стук желны, словно там, в чащобе, ленивый плотник вбивал гвозди.

Сморенные усталостью, спали в казарме вернувшиеся из наряда пограничники; высунув языки, дремали в вольерах служебные собаки. Ни одна из них даже не подняла головы, когда через дворик прошел связист Кислов, отправившийся на проверку линии связи. Бодрствовал, обозревая окрестность в мощный бинокль, часовой на вышке перед заставой, да в глубине казармы слышался невнятный телефонный разговор дежурного с пограничными нарядами.

Лагунцов с силой потянулся, отложил в сторону план охраны границы, над которым только что закончил работу. Позвонил домой, жене, спросил:

— Лена, чего Ольгу дома держишь? Пусть погуляет, если позавтракала.

В трубке отдаленно послышалось:

— Оленька, иди, доченька, погуляй. Ирочку тоже позови. День-то какой хороший.

Лагунцов положил трубку на рычаг. С Иришкой, дочерью замполита, Ольга не очень дружила, но других детей, ее ровесниц, не только на заставе, но и в ближайших трех километрах не было, так что выбирать не приходилось Вместе играли, но часто ссорились. Оленька говорила, что Иришка задается и важничает. Тоже еще, усмехнулся на ее слова Лагунцов, уже и свое мнение имеет.