Да, эти люди шуток шутить не будут…
Хаятолла на миг закрыл глаза, слизнул набежавшие бессильные слезы, вытянул руки по швам, как бы готовясь к худшему. Костяшки пальцев задели за что-то твердое, громоздкое, что оттопыривало карман и мешало Хаятолле на всем протяжении его такого громадного, почти в двести кружных километров в обход жилищ и кочевий, такого изнурительного пути, по которому мальчика вели и спасали два единственно стоящих, единственно нужных слова — «Шибирган» и «Олим».
Хаятолла еще раз провел рукой, желая удостовериться, что нащупал не корягу, не камень, а пистолет.
Это был старый, с изношенной собачкой и расплющенной рукоятью ТТ, простой и безотказный в работе, из которого Хаятолла мог без промаха сбить с двадцати шагов монету… Им он воспользовался только однажды — когда ночью, в горах, пришлось отбиваться от волков. Но патронов в двух запасных обоймах оставалось еще достаточно, и рука Хаятоллы в случае чего не дрогнула бы и не подвела.
Прислушиваясь к приближающимся шагам пришедших за ним людей, он ласкал ладонью длинный ствол пистолета. Удивительное спокойствие овладело им. В теле унялась дрожь, и уже не так донимал голод… Он пытался вызвать в себе ярость, которая дала бы ему уверенность в своих силах и правоте своих действий, оправдала бы любой его последующий шаг. Но злость в нем давно выкипела — ее выпарило солнце и развеяла дорога.
В нем еще жили ощущения постоянной боли, когда он шел по гребням скал и ущелий, неумолимого холода, когда ночлег заставал его на каменной высоте, жуткой жажды и голода, которые преследовали его на всем протяжении опасного пути…
К боли и холоду, донимавшим вначале, он притерпелся. И к ощущению голода, отвыкая думать о пище, он тоже постепенно привык. Все это жило в нем как бы отдельно, самостоятельно, не мешая помнить о главном. А главной была мысль, что он непременно должен прийти в Шибирган и отыскать там единственного близкого ему человека, Олима, рассказать ему все и тем предотвратить беду и кровопролитие.
Но злости — той, что охватила его всего едва он узнал всю правду об отце, злости, что могла перерасти в ненависть, в ярость, не прими он решение уйти из банды, — той злости не было. Будто о чужом, постороннем, а не о себе он вспомнил, как оказался в банде. Его выкрали среди бела дня, прямо на улице, доставили в горы, к Ахмет-хану, у которого к тому времени был отец… Там Хаятолла и встретил Мухаммеда, слегка тронувшегося умом после взрыва. Когда-то близкий его друг теперь был похож на старика: ходил сгорбленным и слюнявым, и помыкал им всякий, кому не лень. Он любил бросать камешки с вершины в ущелье, и когда однажды Хаятолла спросил, зачем он это делает, Мухаммед печально ответил:
— Чтобы искупить чужие грехи. Твой отец грешен больше всех: он запер в доме жену, он сжег твою мать живьем…
Хаятолла в ужасе бросился от него прочь, но вскоре остановился. Сердцем он почувствовал в словах полудурка правду. Он знал, что именно так все и было, но что можно было сделать, что изменить?.. И тогда он, подслушав случайно разговор Ахмет-хана с самыми доверенными людьми, что банда собирается выступить в ближайший праздник, хорошенько запомнив день и час, место выхода, выкрал у отца пистолет и ушел, ясно осознав, что теперь они друг для друга — отец и сын — не существуют.
Хаятолла припомнил: да, именно так все и было… Он заранее решил, что уйдет из банды, сдаст оружие властям, что к отцу больше не вернется…
А эти, двое ночных пришельцев, хотели вернуть его к отцу. Как будто не знают, глупцы, что реки не поворачивают вспять. Как будто не знают, что пуштуны решают один раз, но твердо это решение, и ничем его не изменить.
…Пистолет в руках мальчика начал подниматься, пока не застыл па уровне глаз… Но даже и время спустя он не помнил, прогремели ли тогда спасительные и потому справедливые выстрелы, как не помнил и того, что помогло ему выбраться из молчаливого кишлака и отыскать в темноте выход к дороге…
В запасе у него был остаток ночи, день и еще одна ночь, и надо было торопиться, чтобы не опоздать.
…Первым, кого он встретил на окраине Шибиргана, был уличный водонос, и эта встреча всеми почитаемого человека с полными кувшинами воды сулила удачу.
«Окна у Олима закрыты травой, — твердил мальчик, думами помогая себе идти. — В комнате у Олима прохладно, и он меня не прогонит…»
Двое сорбозов, заметив издали бредущего к двери мальчика, вяло окликнули:
— Дреш![6]
Хаятолла прошептал сухими губами: «Олим…» И его, несмотря на ранний час, пропустили, даже не спросили зачем.
Как и прежде, уютно скрипели под шагами мальчика деревянные ступени комитета ДОМА, успокаивая и внушая надежду. Как и прежде, давным-давно, мелькнула на миг бесподобная улыбка Олима и шевельнулись мягкие, совсем не колючие его усы. Хаятолла в изнеможении рухнул на его сильные жилистые руки, успев только сказать:
— Банда… выступит. Не дайте…
Олим озабоченно склонился над ним, жалея и чуть не плача, а он, слабо улыбнувшись в ответ, неверной рукой нащупал у себя на груди амулет, снял его с шеи и протянул Олиму.
— Талисман. Отводит беду…
Тусклый вишневый камень блеснул на солнце густым багровым цветом, и в его глубине, как бы ожив, неясно шевельнулось древнее изображение божества.
2
…И снова к нему подкралась темнота, из которой со всех сторон неласково, угрожающе проступали горы. И снова ветер, не давая забыть о дряхлом волке, тащившемся следом за мальчиком не один час, донес до Хаятоллы мерзкий запах заживо гниющего тела. Старый, немощный уже зверь топтался неподалеку, угрюмо кося из серой мглы пустыми глазами на свою изможденную жертву, ничком распластанную среди камней.
«Как же так? — не верил Хаятолла. — Ведь я же тебя убил! И тебя, и другого твоего товарища. Обоих двумя выстрелами. Я не мог промахнуться!»
Но волк был тот же; даже сумерки не могли изменить его мрачную внешность и сбить Хаятоллу с толку. Клоками, как с паршивой овцы, сползала с его боков неопрятная шерсть, и так же мелко, вожделенно дрожал подтянутый голодный живот, и той же была лысая понурая голова, и тем же тоскливый безжизненный взгляд и, главное, прежним был сиплый глухой голос, когда зверь молил судьбу и небо помочь ему насытиться и не дать умереть.
К волчьей жалобе приплетался другой звук, какое-то жужжание, ровное и усыпляющее. Когда зверь, переводя дух, умолкал, жужжание становилось слышнее, но понять, откуда оно исходит, кому принадлежит и что означает, Хаятолла не сумел. Страх и усталость мешали думать, а темнота уводила в сон. Сопротивляясь ему, Хаятолла ненадолго смыкал веки, но тотчас испуганно встряхивался, едва в мутной пелене глаз исчезали очертания гор и пропадала изломанная тень притаившегося рядом зверя.
Волк шел за ним по пятам, неотвязно держась шагах в двадцати. Время от времени он пропадал, казалось, бесследно исчезал за беспорядочными нагромождениями скал, но каждый раз неизменно возвращался вновь, сообщая о себе тяжким дыханием и неверной, неловкой поступью плохо гнущихся лап.
— Пошел! — отгонял его Хаятолла камнями. — Сгинь, проклятый!
Волк неуклюже уворачивался, терпел. Но иногда броски Хаятоллы достигали цели, и тогда зверь ярился, скалил желтые стесанные клыки. К его присутствию Хаятолла притерпелся, привык, как привык к резким, будто ружейный выстрел, хлопкам куцых крыльев неповоротливых кекликов, вспархивающих из-под ног, как привык и не обращал внимания на крикливые, будто ругань, вскрики горлиц. Только кеклики взлетали и улетали, горлицы тоже оставались позади, а волк не отставал.
— Ну иди, иди сюда, — теряя терпение, призывал зверя Хаятолла, чтобы избавиться, наконец, от своего надоевшего провожатого.
Однако волк оказался на редкость терпеливым и нападать не спешил. Может, он чуял, что и без того конец близок, а может, сил для решительного броска у него уже не было.
6
Дреш! — Стой!