Мельком как-то слышал он от офицерской братии, что помотало в свое время Боева изрядно, покружило по городам и весям, пока не прибился к настоящему делу — военному. Будто бы люто бедствовал в свое время майор, когда еще мальчонкой остался на свете один, даже цыганил, благо внешность была подходящей, потом, видимо, потянуло к родным местам, отбился от табора…
О прошлом майор вспоминать не любил. Раз только, под особое настроение, рассказал, как еще несмышленым мальцом разрядил винтовки у немцев, и больше никогда не возвращался к прежнему разговору…
Было это где-то под Курском, куда в начале войны эвакуировалась с Балтики их семья. Отца своего Василий так ни разу больше и не увидел — не то погиб, не то пропал без вести. Маму уже в дороге скрутила тяжелая, неизлечимая болезнь, у нее отнялись ноги, так что ехать дальше, на Урал, она не могла. Жили они у какой-то одинокой полуглухой старухи, приютившей беженцев в своей кособокой бедной хатенке. Бабка все наговаривала мальцу, чтобы тот не высовывал носа из дома, не бегал по улицам, не путался под ногами у немцев. Держала его на коленях, крепко обвив руками, и все нашептывала, будто сказывала сказку: «Ты замри, вроде тебя вовсе и нету. А то, неровен час, подшибут. А тебе надо мамку кормить, выхаживать. Вырастешь, даст бог, дак и придется».
Бабка смешно пришепетывала, щекотала губами Васькино ухо, а он все косился на улицу из окна, посматривал через занавеску, и до жути хотелось ему на белый простор, хотелось выскочить на крыльцо и во весь дух помчаться по улице у всех на виду.
А однажды в лютый мороз немцы сами ввалились в их натопленную, близко стоявшую у дороги хату. Каждый — под потолок, каски — больше чугуна, в котором бабка варила варево. Зыркнули по углам, нет ли там кого постороннего, потормошили больную — вдруг притворяется, даже разворочали сложенные за печкой дрова. После, вроде успокоившись, составили свои винтовки у двери, потянулись к огню, начали стягивать сапожищи, греть о печку ноги…
Васька сначала сидел тихо-тихо — мышкой, как научала бабка, да только любопытство осилило страх. Подлез он — где под лавкой, где под столом, и прямиком к двери. Приманивали его составленные кое-как винтовки, неодолимо тянули потрогать. Их-то он видел и прежде, наблюдал, спрятавшись в репье, как ребята постарше разбирали такие на пустыре, запомнил. А вот автомат пощупал впервые. Тот оказался вертким, чуть не грохнулся на пол, немцы еще оглянулись на шум, да ничего не заметили — Васька присел за кадкой с водой, затаился, даже глаза зажмурил, чтобы не видели.
Немцы снова залопотали наперебой, про Ваську никто и не вспомнил. Он потянулся к белым от мороза винтовкам, тихонько поснимал с них один за другим затворы. Автомат, чтобы не вертелся, пришлось положить на пол, и, попыхтев над ним, дергая за все выступы, Васька выколупнул-таки ребристый, тяжеленный рожок, полный желтых тупорылых патронов, сунул и его, следом за затворами, в кадку с водой… Тихо-тихо, вжимаясь в пол, прополз он под лавкой, юркнул под здоровенный, накрытый клеенкой стол, где бабка уже выставляла для обеда парящий чугунок, и замер там не дыша…
Что было дальше, Васька помнил смутно. Немцы вскоре хватились пропажи, начали шарить по углам, расшвыривать половики, а потом принялись за бабку. Из своего укрытия Васька видел, как трясли ее, как упал ей на глаза беленький, в мушках, платок и под ним проглянуло желтое, похожее на воск, темя… Потом что-то случилось во дворе — немцы всполошились, начали как попало обуваться и выскакивать из хаты, ругались меж собой… И тут один, долговязый, заметил Ваську, дал ему по заду такого пинка, что Васька стукнулся головой о ножку стола и больше уже ничего не видел и не слышал, как уснул… После уже, вечером, бабка шепотом рассказывала его маме, а Васька подслушал, что как только немцы выбежали из хаты да ступили на мостик через замерзшую речку, так по ним «стрелили» со всех сторон из кустов, а они махали пустыми винтовками, словно кольем, и все валились, клятые, сыпались на снег, на лед, будто осиновые поленья с воза… А было Ваське в ту пору шесть или семь…
Чеботарев пытался представить себе эту картину, но вместо реальности возникали перед глазами обрывки когда-то виденных кинофильмов про войну, заслонявшие собою действительную правду. Нет, не сходилось подобное изображение войны с обликом того Боева, который сейчас сидел в одной с Чеботаревым комнате и стремился отвлечь себя от невеселых мыслей.
В канцелярии было жарко, пощелкивал воздух в батареях отопления, будто по ним тюкали деревяшкой.
— Кто «отличился», Василий Иванович? — спросил Чеботарев майора. — Сапрыкин?
— Он. — Майор с облегчением оставил недоделанную фигурку, выпрямился на стуле, прямой и решительный. — Сапрыкин. Пишет сейчас объяснительную. Сынок…
В ту же минуту кто-то робко поскребся в дверь, и вслед за этим в канцелярию бочком протиснулся водитель вышедшей из строя машины.
— Что скажете, Сапрыкин?
— Вот, как велели. Написал. — Солдат издалека протягивал Боеву листок с объяснением.
Пока майор читал, Сапрыкин переминался с ноги на ногу посреди канцелярии и, словно провинившийся школьник, молча ждал разноса. Ничего, кроме покорности и уныния, не выражало его лицо, казавшееся при искусственном свете плоским, бескровным. Резкая тень выделялась в опавших уголках губ. Глаз и вовсе не было видно, их прикрывали белесые ресницы.
«Да ведь его сейчас… хоть конфетами обкорми, хоть… на кол сажай: ему сейчас все равно, и ничем ты его не проймешь! — Боев не на шутку рассердился именно этой терпеливой покорности солдата, в сердцах про себя добавил: — Вояка!..»
Боев нервно закурил, не заметил, как пламя сгоревшей спички обожгло пальцы. Он торопливо бросил обугленный стерженек в банку, проследил, как внутри медленно истаял голубой жидкий дымок.
Сапрыкин все с тем же понурым видом переминался с ноги на ногу, казалось, абсолютно безразличный к своей участи.
— Застава, приготовиться к вечерней поверке! — слабо донесся снизу голос дежурного, и Боев машинально взглянул на часы, словно какие-то минуты решали сейчас судьбу солдата.
Начальник заставы окинул солдата взглядом, неожиданно спросил:
— Сапрыкин, вы до призыва в армию с кем-нибудь дружили?
Солдат недоуменно поднял голову, озадаченно, исподлобья посмотрел на начальника заставы.
— Ну, была у вас когда-нибудь девушка… любимая, что ли?
— Была. Дружил, — не сразу ответил солдат, еще не понимая, чего от него ждет майор.
— А вот когда вы с нею в городской парк или там в кино ходили, — с нажимом продолжал Боев, — в общем, когда вместе гуляли, так вы, Сапрыкин… брюки свои гладили? И ботинки, наверное, чистили? Или не обязательно?
Сбитый с толку солдат даже выпрямился, подобрал грудь, расправил плечи, и Боев едва не засмеялся, хотя, конечно, было ему не до смеха.
— Так гладили или нет? — добиваясь ясного ответа, повторил он.
— Еще бы не гладил. И ботинки, само собой…
— А зачем вы это делали? — настойчиво, вынужденный начинать издалека, допытывался Боев.
— Зачем!.. Иначе бы она никуда со мной не пошла, строгая очень…
— Так какого же!.. — вскипел было Боев, но вовремя себя оборвал, чтобы довести начатый разговор до конца. — Почему это дома, перед девушкой нельзя, а здесь, передо мной и вот Чеботаревым, перед товарищами своими можно ходить такой замухрышкой? Почему, я спрашиваю? Или постирать для вас некому? Некому вам ботинки почистить? Вы посмотрите: на дворе зима, декабрь, а у вас каблуки глиной измазаны, и где только умудрились грязь отыскать! Куртка вся в пятнах, рукава да воротник черные — ведь смотреть тошно, Сапрыкин! Понимаете вы это или нет? А отсюда и «успехи» в службе… налицо. Теперь вот технику боевую вывели из строя, оставили заставу без «глаз». Как же так получилось, Сапрыкин? А? Чего молчите?
— Не знаю, — буркнул солдат, вновь опуская глаза в пол. — Я ее не ломал.