Сапрыкин даже не догадывался, какие чувства бередили сейчас душу майора. С одной стороны, он обязан был детально разобраться в случившемся, дать происшествию должную оценку, установить степень вины солдата, а затем определить наказание. Но, с другой стороны, он видел в Сапрыкине, так же как и в любом другом солдате заставы, родного своего сына, волею случая, неудачного стечения обстоятельств попавшего в беду, и эта особенность его характера сильно мешала сейчас майору, вызывала в нем раздражение против самого себя. И как ни странно, именно собственная слабость, неумение, как в случае с Сапрыкиным, отмежеваться от сентиментальных чувств и взглянуть на ситуацию сторонними глазами, глазами только командира, начальника, — рождали в Боеве обратную реакцию: он ожесточался.

Это было не то слепое ожесточение, которое в большом и малом деле правит человеком, зачастую лишая его разума, а поступки — благородной цели. Ожесточение Боева было особого рода и свойства — личное. Ему иногда казалось, что он многое делает не так, как нужно, — казалось, именно по причине однобокости своего характера, чрезмерной, по его мнению, доброты и сострадания к человеку, особенно неуместных в армейской среде, где последнее слово всегда, при любых обстоятельствах остается за приказом. И тогда он, компенсируя этот свой недостаток, беспокоящий его изъян, спешил укрыть его от посторонних глаз напускной суровостью, излишней крутостью даже обычных своих поступков.

Боев мог понять и простить многое: обыкновенную физическую усталость, неумение, лень, даже вздорность, которую, однако, не жаловал, считая признаком дурным, мешающим человеку уживаться с другими. Он не терпел лишь одного — лжи. Малейшие ее проявления он воспринимал особенно болезненно, будто та была направлена лично против него, и всегда считал, что от лжи до подлости — мизерный шаг. Вот почему Боев решился пойти на крайнее средство. Развернув тетрадь так, чтобы Сапрыкин видел цифры не в перевернутом, а в натуральном виде, он сказал:

— Вот во что обошелся государству ваш «подвиг»… или халатность, решайте сами, что вам больше подходит. Но это еще не все. Теперь, Сапрыкин, разберемся, что получается. Насколько я знаю, ваша мама работает в пригородном совхозе. Так?

— А при чем тут мама? — запальчиво, с надрывом спросил Сапрыкин.

— В том-то и дело, что ни при чем. Она вырастила вас, поставила на ноги, воспитала, проводила в армию, на границу. А вы что ей в ответ, какую благодарность? Молчите? Нечего сказать?

Чеботарев смотрел на начальника заставы встревоженно: не перегибает ли тот палку?..

В округлившихся глазах солдата, не мигая смотревших на Боева, каким-то образом соединились и тоска, и огонь. Казалось, Сапрыкин готов был заплакать.

— Не надо… маме. Она… мне… Не надо. Прошу.

— Поймите, Сапрыкин! — неожиданно вмешался Чеботарев. — Вы вполне взрослый, самостоятельный человек, способный отвечать за свои поступки. Мы тоже не дети, чтобы нас уговаривать. На разговор с вами ушло полчаса — и все пока что напрасно. Не слишком ли это расточительно? От вас и требуется-то одно: рассказать все, как было, ничего не утаивая. Неужели это так трудно — быть честным до конца? Проявите же наконец свой характер! Или у вас не осталось ни капли самолюбия?

Раздосадованный Чеботарев встал, прошелся по канцелярии, на ходу выровнял в нише стены корешки вразнобой торчавших книг.

— Не понимаю, что вас сдерживает, какая кроется тут причина? Да и вообще, что это за тайны мадридского двора?.. Или боитесь кого-то подвести, поставить под удар товарища? Тогда плох тот товарищ, который поставил под удар вас.

Сапрыкин только хмыкнул, переступил с ноги на ногу, но так ничего и не сказал.

Майор покрутил головой, словно ему стал тесен мягкий ворот лавсановой просторной рубашки под форменным галстуком «регат».

— Вот ваша объяснительная записка. Думаю, что теперь у вас возникнет необходимость переписать ее заново. — Майор возвратил Сапрыкину сложенный наполовину лист. — Тогда, обещаю, мы продолжим наш разговор. Но прежде хорошенько подумайте над всем, что здесь услышали! А сейчас можете идти, вы свободны. И помните, Сапрыкин: как коммунист, как, наконец, ваш начальник, просто как человек я жду от вас правды. Только правды, вы меня поняли?.. Вот теперь идите.

Солдат тяжело, неуклюже отошел от стола. Уже у порога его настиг голос замполита:

— Сапрыкин, подождите меня в ленинской комнате!

Едва за солдатом закрылась дверь, Чеботарев озабоченно повернулся к Боеву:

— Не крутовато мы с ним, Василий Иванович? У меня и то до сих пор мурашки по телу бегут, а каково ему? Ведь мальчишка же еще! Не сломать бы…

Боев усмехнулся:

— А как бы ты хотел, чтобы я разговаривал с ним, с этим мальчишкой? Конфетками бы его кормил? По головке бы гладил, утешал, как малое дитя? Или ты думаешь, что у меня самого душа не болит? Болит. Еще как болит! Вот сюда, — он стукнул по сердцу, — словно вот такой кус льда кто засунул: мозжит. Да только я знаю: моя боль по сравнению с его болью — ничто. Сегодня нас с тобой за него спросит начальство, почему проглядели да как такое допустили. А завтра, уже завтра он спросит сам: почему один раз дали соврать, почему вовремя не остановили, не помогли выпутаться из этой болотины?.. Я на таких насмотрелся — будь здоров сколько. И ни одного не забыл. И они меня помнят, по-хорошему помнят, а не как-нибудь…

Боев торопливо нащупал на столе сигареты, не глядя, выудил из пачки одну, закурил.

— Ну а насчет того, чтобы не сломать… — Он пыхнул дымком. — Голова есть, соображение есть — не сломается. Наоборот, только на пользу пойдет. А про нервы… про нервы, замполит, лучше не надо. Что мои, что твои — хоть вместо проводов от столба до столба растягивай. Выдержат. Дубленые. Ты работать-то когда начал? — прищурясь, вдруг ни с того ни с сего спросил он у замполита.

Чеботарев от внезапности вопроса выпрямился, будто находился не здесь, а на плацу перед парадным строем.

— В общем, в четырнадцать. А так… матери помогал на огороде лет, наверное, с пяти. Так ведь это время какое было, Василий Иванович, с сегодняшним днем разве сравнишь?

Боев не дал ему договорить, живо, взмахнув рукой, подхватил с полуслова:

— Вот с пяти. И не раскис? Так и Сапрыкину ничего не станется. Зато впредь, может, думать научится, не маленький. А на время, замполит, ссылаться не стоит: люди во все времена одинаковые. И условия приблизительно одни и те же, важно, кто как их использует, как приспосабливается к ним, чего хочет добиться. Согласен?

— Согласен. И все же пойду с ним поговорю…

— Пойди поговори, на то ты и замполит. Я тоже немного делами займусь, скопилась их уйма.

Однако уйти сразу Чеботареву не удалось — резко, пронзительно заверещал телефон. Мембрана фонировала, и до Чеботарева отчетливо долетел начальственный голос майора Кулика из отряда:

— Алло, Боев? Что там опять у тебя стряслось? Жить спокойно не можешь?

— Почему «опять»? И почему «стряслось»? — чересчур спокойно отозвался Боев, одной рукой придерживая трубку, а другой разворачивая журнал записи донесений.

— Ты не пререкайся, Боев. Не ты ко мне разбираться едешь, а я к тебе. Улавливаешь разницу? Тебе там хорошо рассуждать, стряслось или не стряслось, а тут — теряй время, разбирайся с вами… Придержи на завтра технику, не посылай в разгон, пока не проверю. Личное распоряжение начальника отряда, понял? И сам будь на месте…

Телефон вновь зазуммерил, высветив кнопку абонента бледно-розовым цветом. Боев нажал на клавишу «разговор».

На этот раз звонила жена Чеботарева.

Заранее упреждая возможные вопросы, Чеботарев миролюбиво пообещал:

— Скоро приду, не волнуйся. Грей ужин — есть хочу как собака. Уже греешь? Вот и умница. Долго не задержусь. Ну, хоп! — попрощался похожим на выстрел среднеазиатским словечком, которое пристало к нему еще с курсантской практики.

Боев деловито писал и на Чеботарева уже не обращал ни малейшего внимания.