— Сам перевяжусь, тут ерунда самая, самая малость, чего ты? Ох, проклятая, заныла. То не глядел, так ничего, а как лечить взялся — так и засвербила, зараза… Во, теперь порядок!
Оба, умаявшись, отдыхали, думали о чем попало, лишь бы только не спать. Бусалов немного погодя спросил:
— Ты до войны кем был? Работал где? Мы ведь с тобой недавно служим, поговорить как следует не успели.
— Еще будет время, наговоримся. А работал я слесарем, машины ремонтировал. Ну… и кино иногда в парке культуры крутил, любил я их, кинофильмы, веришь, ни одного не пропустил. Так потихоньку и выучился. Думал, всегда буду крутить, а тут — армия, да еще вот теперь война…
Было непохоже, чтобы Петрыкин возобновил свой рассказ, и тогда сержант сказал раздумчиво:
— А я до армии воспитателем был, в колонии для беспризорных. Всякого насмотрелся…
Внезапный спазм перехватил горло, стало нечем дышать, и Бусалов потерял сознание. Сквозь мутную пелену, заволокшую глаза, вдруг ясно проступило лицо парнишки, обозначился прямой разлет выгоревших до белизны бровей, немигающий, слишком взрослый взгляд каких-то чуть ли не вишневых, с глубоким красноватым огоньком, глаз, пучок жестко торчащих на затылке волос. Кажется, его звали Володей. Да, Володей Антипиным.
— Вам плохо, дядя Андрей? — спросил Володя. — Вам помочь?
Не отвечая мальцу, он кивнул на укороченную штыковую лопату, которую тот держал в руках:
— Тебе лопата зачем?
Парнишка насупил брови, сказал, стараясь басить:
— Родник нашел, колодец копать буду.
— Колодец? — Бусалов недоуменно оглянулся. — А где твой родник?
— Да там… — Парнишка махнул рукой в неопределенность, словно не хотел до известного ему одному срока открывать свою самую сокровенную тайну. — Вы мне обещали помочь. Так что же, поможете?
— Раз обещал, — ответил Андрей, — обязательно помогу. Только скажи, что делать?
Теперь уже Володя всмотрелся в лицо воспитателя, не понимая, шутит тот или говорит правду, наконец совсем по-взрослому отрезал:
— Копать — вот что.
— А, ну да, ну конечно, копать. Ты извини, я малость забыл. Бывает. Пойдем к твоему роднику.
Выжженная казахстанская степь исходила зноем, пылила ломкой пересохшей травой, на глазах рассыпавшейся в прах, и начищенная до блеска медная копеечка солнца, сияя высоко в небе, как пригвожденная, лишала поникшие куртинки типчака да овсеца с тонконогом их изначального зеленого цвета, сообщала всему окружающему малорадостный желто-серо-коричневый тон.
— Когда я вырою колодец, воды будет вдоволь, и трава перестанет сохнуть, — сказал парнишка с удивившим воспитателя упорством. — И люди пусть к нему ходят, когда захотят, я еще хочу посадить вокруг деревца для прохлады и скамеечки поставить, чтобы можно было отдыхать.
— Это ты здорово придумал с колодцем. И про деревья хорошо сказал, молодец.
— Только мне одному нипочем колодца не выкопать…
— Ну, вдвоем-то мы его легко одолеем, расчистим родник, ведь так?
Когда до родника оставалось совсем немного пути, Володя спросил воспитателя:
— А у вас отец когда-нибудь был? — И столько ожидания, тревоги слышалось в его голосе, что сердце у Бусалова поневоле сжалось.
— Был. Его убили в девятнадцатом году, когда мне исполнилось два годика, — скуповато сообщил Бусалов и глухо при этом кашлянул. — Убили за то, что принимал участие в восстании против местных баев. Батрачил всю жизнь на них, спину гнул, и вот… рассчитались. И мама вслед за ним умерла, не выдержала непосильной работы. Мы ведь всю жизнь здесь прожили, в Акмолинском уезде. Хватило и горького, и соленого…
— А хотите, я буду вам как за сына? Во всем, во всем! Хотите? Вот только бы выкопать нам колодец, дать место для родничка…
Подрезая намокший пласт, снимая вокруг ключа верхний слой жирного чернозема, укороченная под детскую руку лопатка с хрустом вошла вовнутрь…
И тут парнишка исчез, а откуда-то взявшийся вместо него Петрыкин осторожно тряс Бусалова за плечо, совал в запекшиеся губы обжигающе горячее горлышко фляжки и говорил:
— Пора, командир, опять, кажись, поперли. Хлебни вот, а то ты в бреду все про воду вспоминал, про какой-то родник. Пей.
Удерживая фляжку на весу, помогая Бусалову вдоволь насытиться нагревшейся водой, Петрыкин тем временем слегка приподнялся из-за валуна, и тотчас спрятал голову обратно.
— Мать честная, сколько их там! Ну, теперь держись! Позицию надо бы сменить, сержант, к этой они пристрелялись. Как, потянем?..
Тяжкий жернов войны начинал раскручиваться с неумолимо нараставшей скоростью, и ничему живому, брошенному под его перемол, не суждено было уцелеть. Уже давно убит начальник заставы, пало почти целиком отделение Бусалова, вчетверо поредели ряды основных защитников этого еще неизвестного в ту пору стране рубежа на Карельском перешейке, и в действие вступал последний яростный спор: кто кого… Но надо было что-то предпринимать, как-то держаться, чтобы отдать свою жизнь недаром. И потому эти измотанные нескончаемыми атаками люди делали свое дело на совесть, думали и поступали так, как того требовал солдатский суровый долг.
Со свистом, уже знакомым и потому не столь страшным, как поначалу, низко застелились одна за другой мины, норовя накрыть в первую очередь всё оживавшие и оживавшие пулеметные точки, сдерживавшие натиск врага. Потом вслед за минами тяжко, с двойным эхом ударили орудия. Били прямой наводкой, без промаха, и земля уже от первой серии взрывов беспомощно и сиротливо взметнулась кверху, повсюду обнажив розоватый, в свежих сколах, гранит.
Одуряюще запахло тротилом, и этот тошнотворный запах был запахом войны и смерти… Уши теперь плохо различали, что творилось вокруг, не разделяли шумы на большие и малые, протяжные и короткие, потому что в дикой их свистопляске не было пауз, а стоял сплошной оглушающий, рвущий перепонки звук жестокой битвы.
— Патроны! — крикнул в пустоту Петрыкин, в горячка дергая Бусалова за раненую, плетью обвисшую руку, и Андрей лишь по шевелению губ да выразительному жесту пальцев, которыми солдат стучал по пустой коробке, догадался, что патронов у них осталось в обрез. И пока губительная в их положении весть доходила до сознания Бусалова, еще один удар страшной силы взметнул Андрея, оторвал его от земли, будто невесомого, и в ту же секунду он ощутил, как разверзся навстречу прогорклому воздуху полдня его окровавленный живот…
Первой мыслью, первым желанием было закрыть зияющую рану ладонью, остановить хлынувшую потоком кровь Он корчился под пробитым в нескольких местах, неузнаваемо покореженным щитом пулемета, шалея от нестерпимой боли, норовя залезть пальцами еще здоровой руки в самое нутро, где жгло внутренности, словно раскаленной головней, будто огонь дотлевавшей неподалеку заставы наконец добрался и до него…
К нему уже спешили на помощь, видели, что с ним приключилось, и потому хотели отнести в тыл, подальше от адского грохота и мешанины земли с камнем, пропитанными человеческой кровью.
Распластанный, бездыханный Петрыкин не в силах был, как прежде, прийти сержанту на помощь. Ему самому уже никто на всем белом свете помочь не мог…
— Сержант, как? — спросил кто-то из подползших пограничников. — Жив?
Он открыл глаза, давая этим понять, что с ним еще не все кончено, что он пока в строю.
— Ты, брат, держись, сейчас мы тебя доставим куда надо, там вылечат, — успокоили его.
Он с трудом вытолкнул застрявшие в гортани слова:
— Не надо, я не уйду, — и для пущей убедительности решительно покачал головой, словно налитой расплавленным чугуном.
Его оставили в покое, потому что и в самом деле было немыслимо оторвать от пулемета намертво вцепившегося в него сержанта. Да и бой, двигавшийся к своему наивысшему напряжению, накалу, нуждался в каждой паре солдатских рук, способных держать оружие.
Боль слегка приутихла. Уже не так досаждало навязчивое, непрекращающееся желание пить…