Велта была уверена с самого начала, что Руттенбергу известна вся ее жизнь. Тем более он знал, где находится ее отец. Именно он, эсэсовец с улыбкой младенца, долго не доверял ей. Его смущало, что до войны она работала в местном отделе народного образования, а с приходом гитлеровцев, не дожидаясь приказов новых властей, добровольно явилась в комендатуру и предложила свои услуги.

Руттенберг, как позже она узнала, долго служил в контрразведке, немало преуспел в своем деле. И поэтому, когда бывший комендант городка подорвался на партизанской мине, обер-лейтенанта Артура Руттенберга назначили вместо него комендантом. Фронт давно откатился к востоку, и воспрянувший духом Руттенберг усматривал в новом назначении некое благоприятное знамение. Тут-то он и присмотрел в интендантском отделе Велту: она владела стенографией, хорошо знала немецкий — намного лучше, чем Руттенберг, хваставший своими познаниями в славистике, к тому времени овладел латышским.

Для начала Руттенберг вызвал ее на беседу и после двух-трех необязательных фраз прямо задал вопрос, почему она не покинула городок вместе с войсками, а предпочла оккупацию?

Ничуть не смутившись, Велта ответила, что, возможно, уехала бы, но опоздала и не застала машину роно на месте. Документы отправили раньше, а она осталась, да и, откровенно добавила Велта, не очень стремилась непременно быть возле роновской машины к сроку… Свое желание работать у немцев она объяснила просто: Советы по достоинству не оценили ее, она всегда вынуждена была довольствоваться второстепенными ролями. К тому же ей всегда было ненавистно непритязательное, почти убогое хозяйство родителей, унылой и беспросветной рисовалась будущая жизнь под отчим кровом, где во всем — Велта это подчеркнула — главенствовала мать.

Руттенберг не замедлил навести справки. Те немногие местные жители, что добровольно, в надежде на особую милость и сытный кусок перешли на работу в комендатуру, подтвердили: да, она никогда не была на виду.

Руттенберга вполне удовлетворили эти показания различных людей, но принимать окончательное решение он не спешил. Еще и еще раз вызывал Велту к себе на беседы, расспрашивал ее о детстве, годах учебы, увлечениях. Велта охотно отвечала: в детстве была послушной, помогала матери чем могла, что было по силам; в школе и потом, в институте, особенными успехами не блистала, но всегда любила читать, компаний избегала, интересовалась искусством, увлекалась языками, особенно нравился немецкий, потому что на нем изъяснялись и творили великие Шиллер и Гете… Ее отец? Он так мало жил с ними, все время был занят только своими делами, а на дочь внимания почти не обращал и ее воспитанием не занимался, а потом и вовсе перестал приезжать домой еще до того, как в городок вошли немцы, откуда ей знать, где он, вестей от него нет.

После долгих раздумий Руттенберг наконец подписал приказ о переводе Велты Солтас из интендантского отдела в комендатуру, в личное распоряжение коменданта.

И все-таки Руттенберг не доверял Велте, хотя и был с нею неизменно вежлив, даже любезен. Но Велта каким-то шестым чувством угадывала в каждом жесте Руттенберга настороженность. Он не раз пытался возбудить в ней любопытство, как бы невзначай подсовывал важные документы со строжайшим грифом. Но Велта ни разу не изменила себе. Она знала одно: работу и только работу — безукоризненно аккуратную, точную, не допускающую срывов…

И Руттенберг, казалось, так привязался к ней, что почти всегда оказывался рядом. Улыбался, галантно ухаживал, кокетничал, заглядывал ей в глаза, будто пытался что-то прочесть в них. Белые локоны Велты удивительно напоминали ему волосы Рут, официантки офицерского бара. Хохотунья Рут была на примете у гестапо, долго водила его сотрудников за нос, и Руттенберг из служебного рвения решил лично докопаться до истины, кто она на самом деле? Рут поступила неосмотрительно, и он приказал взять ее прямо на улице. В плетеной корзинке Рут, под ворохом теплых пирожков, накрытых белоснежной салфеткой, лежали желтые, словно мыло, бруски взрывчатки. Вечер, ради которого Рут рискнула и потому в спешке пренебрегла элементарной осторожностью, Руттенберг объявил днем своего рождения и во всеуслышание заявил, что намеревается провести его в баре с офицерами. Он был очень доволен, что удалось-таки опередить Рут, ведь взрывчатка наверняка предназначалась для «именинника».

— Так где твой отец, Велта? — вроде бы дружески, на «ты» вновь спросил Руттенберг, разглядывая на фотографии лицо незнакомого ему человека. — Что, от него нет вестей? Столько времени и ты не знаешь о нем ничего? Ни жив, ни убит? А?

— Мой муж на фронте, — сухо сказала Аусма.

— Воюет?

— Может, и убит. Кто знает? Одному богу это известно…

— Хм! Вот как? — Руттенберг скользнул по лицу старой женщины внешне равнодушным, но цепким взглядом, окинул всю ее небольшую фигуру с головы до пят.

Поза Аусмы выражала гордый вызов. С ненавистью смотрела она на эсэсовца, туда, где угадывалась ложбинка под крепкой выпуклой грудью, мягкое, как темя у младенца, место, куда легко войдет даже кухонный нож. Но ни ее колючий вид, ни гордый поворот головы, ни презрительный взгляд не тронули Руттенберга. Его лицо по-прежнему оставалось непроницаемым. Казалось, он уже и забыл о ее муже, потому что тем же вежливым тоном заговорил с дочерью:

— Поспешите, фрейлейн Велта, мы опаздываем. Я подожду вас на улице, здесь слишком душно. До свиданья, фрау. — Руттенберг слегка кивнул Аусме, тем самым давая понять, что ничуть не сердится на нее, и вышел — прямой и гибкий, как хлыст.

Пока Руттенберг шел к ожидавшей его автомашине, он размышлял. Ангельская внешность Велты, ее хорошенькая фигурка, завитые волосы могли сбить с толку кого угодно, только не Руттенберга: он относил себя к тем разведчикам, которые, несмотря ни на что, умеют сдерживать свои чувства. У его отца в Штеттине был собственный гуталиновый завод, дававший неплохой доход, и Артур часто видел, как отец «встречал» рабочих, когда они приходили с претензиями и жалобами, отстаивали свои права. В такие моменты благодетельнее отца для Артура человека не было: расточая улыбки, он, казалось, готов был обнять каждого, тут же помочь… Во всяком случае, рабочие всегда уходили от него обнадеженными. И лишь став постарше, присматриваясь по совету отца к своему будущему делу, Артур разгадал нехитрый, в общем-то, секрет, почему вслед за рабочими на заводе появлялась полиция и начинались повальные аресты депутатов. Шпики и тайные агенты, особенно густо наводнявшие рабочие, промышленные районы Штеттина, неожиданно устраивали у жалобщиков домашние обыски и обязательно находили то листовки, то запрещенную литературу, то детали радиоаппаратуры… Все остальное завершалось просто и обжалованию не подлежало. Семьи арестованных вынуждены были уезжать подальше от Штеттина, чтобы не умереть от голода, потому что никто их на работу больше не брал. Науку отца сын усвоил крепко. Еще тогда Артур понял, что человеческая душа — и самая сильная на свете, и самая слабая. Все зависело от того, как с ней обойтись.

Эту истину Артур запомнил на всю жизнь. Поэтому сейчас, ожидая в машине Велту, он рассуждал, что торопиться с Аусмой не следует. Всему свой срок. Как говорится, есть время разбрасывать камни и есть время собирать камни, А в том, что собирать придется, Руттенберг ни секунды не сомневался.

Искоса поглядывая на небольшое фасадное окно дома Солтасов, Руттенберг хмурился. История с Велтой, в которой лично для него оставалось много невыясненных моментов, отчего-то показалась ему похожей на этот тесанный из грубых бревен немой дом с единственным крошечным «оконцем» — Аусмой. И за мутным квадратом пыльного окна, магнитом притягивающим взгляд Руттенберга, ничего не было видно, не угадывалось даже малейшего движения…

Велта же, едва за Руттенбергом закрылась дверь, вновь подошла к матери. Аусма негодующе ждала, что будет дальше. Она чувствовала, как на правом виске набухла и вздулась вена, ужасная синяя плеть, обручем обхватившая голову. Острая жалость к самой себе вновь заволокла ее глаза, и Аусма, беспокоясь, что упадет, не удержится на подгибающихся ногах, выставила ладони вперед, проговорила: