Со своей микроскопически малой высоты, тараща глаза снизу вверх, Чупров изумленно огляделся.
Пахло железом. Металлический Багратион смотрел вдаль с прямоугольного столба пьедестала прямо и осуждающе, словно все еще ожидал погубивших его врагов, словно и сейчас готов был вновь сразиться с ними в тяжком смертельном: бою. А вся небольшая площадь, казалось Чупрову, была его бастионом.
От площади во все стороны вольно разбегались крытые асфальтом наклонные улочки, а вдоль них, сколько хватало глаз, в бесшумном салюте весне распушили свои лимонно-желтые зонтики цветов пряные липы.
С недалеких чистых озер до Чупрова доносило прохладу, рядом, нежась на солнце, усыпляюще ворковали голуби, и вообще все было хорошо.
Чупров жадно вдыхал полузабытый аромат цветущих лип, наслаждался так просто открывшейся ему легкостью и свободой передвижения во времени и пространстве, благодаря которой он мог в мгновение ока покинуть площадь с суровым Багратионом и очутиться под теплыми, в мучной пыли, сводами городской хлебопекарни, полюбоваться на принимавшую готовые хлеба из печи мать, а затем так же незаметно, минуя проходную с пристальным вахтером, перенестись на свой электроремонтный завод, посидеть у заградительной сетки испытательного стенда со множеством кнопок на передней панели, бесконечно долго, с наслаждением слушая музыку плавно работающего мотора, окутанного грозовыми запахами голубых электрических разрядов…
Чупров слегка пошевелился в выщербине валуна, и острая боль от ссадин, полученных при падении, вновь возвратила его в колодец, затушевав плотным грифелем действительности эфирное видение позолоченных солнцем лип и недремлющего Багратиона в темной бронзе… Чупрова вновь окружили какие-то суетливые бестелесные твари, мельтешащим хороводом увлекая за собой в неведомую даль, и пока Чупров нехотя брел за ними, не в силах возражать и сопротивляться, повсюду звучала печальная торжественная мелодия.
Плотный мрак по-прежнему окружал Чупрова и диковинных его провожатых. Но потом впереди прояснилось, и в светлом прогале прорезалось до боли знакомое лицо запыхавшегося начальника заставы лейтенанта Апраксина и Чупров потянулся было к низко склоненному над ним озабоченному лицу офицера, будто услышал знакомую короткую команду «Подъем!» и немедленно готов был ее исполнить. Однако уже через мгновение молочный туман скрыл от глаз это видение. Но оставался крепкой связью с реальным миром встревоженный голос Апраксина:
— Саша, что ты?.. Саша…
Чупров медленно, через силу разнял тяжелые веки, в которые словно насыпали песку, шевельнул губами, давая знать, что все слышит и понимает. Лейтенант же, напротив, не понял, потому что, не переспрашивая, позвал куда-то через плечо:
— Лыгарев! Быстро вниз, к муравейнику.
Радист Лыгарев расторопно бросился к муравьиной куче, захлопал обеими руками по живому холму, объятому встревоженной беготней, потом сцепил ладони ковшиком, бережно донес до Чупрова жгучий муравьиный запах, дал вдохнуть. Пальцы у него были длинные, под ногтями чернела тонкими серпиками грязь.
— Дыши, вояка! Тяни в себя глубже.
Кислота ударила в нос, вышибла слезы, как от нашатыря. На языке, толстом от жажды, не умещавшемся во рту, стал ощутим давний, почти забытый привкус муравьиного укуса, которым он лакомился когда-то, слизывая кислоту с ошкуренного прутика, каким ворошил муравейник. И тотчас, едва им овладело это пришедшее из детства ощущение, к горлу подступила теплая удушливая волна. Чупров до боли прикусил губу: не хотел, чтобы его минутную слабость видели ни начальник заставы, ни досадливо хмурившийся радист Лыгарев, ни старший наряда сержант Данилин, — оттого и гасил в себе спазм, кусал губы. Безразличие и тоска вползали в душу вместо разом иссякнувших сил, и Чупров вяло подумал, что, должно быть, лейтенант, с досадой отмечая бесполезно уходящее время, наверняка сейчас осуждает его и называет хиляком. И чтобы не видеть грустного лейтенантского лица, не раздражать Апраксина своим беспомощным видом, Чупров вновь закрыл глаза, с этого момента ощущая лишь одного себя…
Лейтенант же думал не только и не столько о Чупрове. Всего какой-то час назад еще не было ни поиска нарушителя, ни этого досадного горного недомогания солдата. Свободный от дежурства, Апраксин с утра писал письмо жене на Урал, когда радист соединил его с начальником отряда. Для начала поинтересовавшись делами заставы и обстановкой на участке, начальник отряда сообщил Апраксину, чтобы тот готов был к приезду представителя из округа. Само собой, письмо пришлось отложить, а самому, несмотря на законный выходной, идти на заставу, готовиться к встрече. А там и часовой с вышки доложил, что к развилке дорог на ближайшее селение и границу приблизилась «Волга». Это и оказалась машина нового направленца заставы подполковника Невьянова, прибывшего к Апраксину вскоре после звонка.
Неприязнь и раздражение вызвал в нем поначалу сам облик подполковника Невьянова, непривычные его манеры. Царапнули по сердцу Апраксина первые же слова старшего офицера, когда тот буквально на полуслове прервал доклад начальника заставы по обстановке:
— Подождите, лейтенант, о службе. Успеется. С дороги бы полагалось умыться…
И Апраксин умолк, будто с размаху налетел на барьер. В нерешительности он топтался рядом, пока гость, распахнув тесноватый, будто с чужого плеча, китель, неспешно обозревал сиреневый, в мареве, горизонт, пока долго и глубоко, с наслаждением вдыхал горьковатый полуденный воздух, насквозь пропеченный неистовым южным солнцем.
От перегревшегося мотора запыленной «Волги» нестерпимо несло бензиновой вонью, а Невьянов, будто не замечая этого, сосредоточенно принюхивался к сладковатому древесному дыму и неодобрительно посматривал на жидкий костерок в глубине хоздвора, где дежурный повар, ни на кого не обращая внимания, сжигал промасленные дощечки ящиков из-под консервов с тушенкой. Наконец Невьянов шевельнулся, с ленцой махнул пухлой рукой шоферу в щегольски расклешенных парадных брюках и распорядился:
— Загони-ка «лошадку» в стойло. Все бока намял, понимаешь, где только тебе права выдавали… Что, лейтенант, приглашай! Давненько я тут не бывал, давненько…
В беспощадных лучах отвесного солнца отчетливо выделялся восковой, какой-то безрадостный цвет лица Невьянова, его слегка наметившееся брюшко, и Апраксину стоило большого труда не придавать особого значения ни внешнему виду, ни глуховатому, маловыразительному голосу подполковника, ни его манере ступать осторожно, будто дорога от ворот до казармы была сплошь утыкана гвоздями или залита грязью. Даже то, с какой тщательностью он принялся вынимать из добротного дорожного чемодана и попеременно раскладывать на столе махровое полотенце, мыльницу с легкомысленным голубым цветком на пластмассовой крышке, обернутый целлофаном шерстяной спортивный костюм, как долго правил, намереваясь бриться, допотопную опасную бритву «Золинген» с полустертым лезвием, — рождало в душе Апраксина усмешку и непонятный даже для него самого протест.
Сам Апраксин еще с курсантской поры брился электрической бритвой. У него была надежная, почти бесшумная «Агидель» с плавающими ножами, и всех владельцев «скребков» он заочно считал людьми чуть ли не прошлого столетия, которые почти поголовно напрочь отвергают синтетику и наверняка сами набивают папиросные гильзы насыпным табаком. Апраксин ничуть бы не удивился, увидев у Невьянова хитроумную машинку для снаряжения папирос и музейное кресало или, в лучшем случае, фитильную «бензинку» из стреляного винтовочного патрона образца «…надцатого» года.
Однако больше всего задело самолюбие лейтенанта то, что к нему прибыл не представитель штаба округа, загодя ожидаемый, а технарь, наверняка забывший тонкости боевой службы у рубежа… Но какой бы огонь ни бушевал в груди лейтенанта, Апраксин давно и четко усвоил, что приказы командования не обсуждаются, что в армии любой — от солдата до маршала — живет по уставам, и поэтому заранее настраивался принимать все как должное, хотя порой чувства и перевешивали, брали свое.