Он прибыл утренним рейсом, в пору, когда остывший за ночь асфальт еще не успел накалиться до духоты, а трава на газонах до неправдоподобия натурально пахла травой, не сеном. Ковалев любил этот час перехода утра в день, любил за особый настрой души, всегда возникавший в нем от ощущения, даже ожидания обязательной неповторимости и многообещающей новизны. Да и голову еще не ломило, не сдавливало от гигантского напряжения, которое человек почти неизбежно испытывает во всяком большом современном городе. Ковалев замечал: что-то происходило с людьми в скоротечные эти мгновения. Они как бы заново рождались на свет, были менее раздражительны, заботливее, бережливее относились друг к другу.
Именно таким удивительным утром самолет иностранной авиакомпании и доставил на нашу землю заокеанского туриста.
Поначалу никто не обращал особого внимания на общительного пассажира: мало ли восторженных людей путешествует по всем точкам земного шара?
Турист заговаривал буквально со всеми: то надоедал своему пожилому соотечественнику, страдающему одышкой, то радостно протягивал контролеру-пограничнику через стойку кабины пустяковый презент — пакетик жвачки, в приливе чувств даже готов был его целовать, то кинулся помочь какой-то растерявшейся старушке заполнить таможенную декларацию, и вовсе запутал, сбил ее с толку. С таможенником, когда подошла его очередь предъявлять багаж на контроль, заговорил на плохом русском, словно они были старинными приятелями, лишь вчера расстались после пирушки и теперь им необходимо вспомнить подробности проведенного вечера.
Багажа у него оказалось немного — чемодан да тяжелая коробка с пластинками. Таможенник перелистал конверты, словно страницы книги: Чайковский, Шостакович, Свиридов; новенькие блестящие конверты отражали солнечные блики.
— Классика! — восторженно пояснил турист, постукивая твердым ногтем по глянцу картона.
Таможенник тоже оказался любителем классической музыки и, насколько знал Ковалев, по вечерам заводил в своей холостяцкой квартире старенький «Рекорд», внимая печальным органным фугам Баха… Только ему невдомек было, какая надобность туристу везти с собой в такую даль пластинки Шостаковича и Чайковского, если их полно в любом музыкальном магазине? Другое дело поп-музыка или диск-рок, в последние годы в обилие хлынувшие из-за границы…
Дотошный, таможенник знаком подозвал к себе Ковалева, сказал негромко:
— Кажется, это по вашей части…
Когда туристу предложили совместно послушать его диски, он в смущении оглянулся, изобразив пальцем вращение и сказал:
— Нет этой… фонограф.
— Найдем, — заверили его.
Наугад выбрали из пачки первую попавшуюся пластинку, поставили на вертушку. После нескольких витков знакомой мелодии в репродукторе послышался легкий щелчок, и мужской голос, чуточку шепелявя, провозгласил:
— Братья! К вам обращаюсь я…
Иностранец буквально взвился на своем стуле: это подлог, у него были записи настоящей классической музыки!..
Ковалев молча наблюдал за тем, как менялось, становилось злым только что развеселое лицо интуриста, и невольно сравнивал, вспоминал…
Еще мальчишкой он жил с отцом на границе, в крошечном старинном городке под Калининградом. Из самых ранних детских впечатлений осталось в памяти, как они ловили в необъятном озере метровых угрей. Мрачная с виду рыба брала только на выползня — огромного червя длиной с толстенный карандаш, охотиться за которым надо было ночью, с фонариком. Мальчик сначала не решался к ним подходить, но отец сказал, что никакой земной твари бояться не надо, и он осмелел, а потом оказался даже добычливей отца… На свет выползень не реагировал, но шаги слышал чутко, лежал, наполовину вытянувшись из норки, посреди утоптанной пешеходной тропы, наслаждался ночной прохладой. Надо было осторожно, на цыпочках приблизиться к нему, перехватить жирное извивающееся тело выползня у кратера норки и держать так, пока не расслабятся мощные, будто пружины, мышцы, постепенно вытягивая его из земли целиком…
Чем-то иностранный турист напомнил Ковалеву скользкого выползня, и это неожиданное сравнение было ему неприятно.
— Вы подсунули мне чужие диски, это подлог! — брызжа слюной и багровея на глазах, визгливо кричал иностранец.
Начальник смены пограничников, в кабинете которого велось прослушивание, провел ладонью по лицу, будто к нему пристала липкая паутина, спокойно спросил:
— Коробку вы несли сами? Сами. Кто же у вас мог вырвать ее из рук и совершить подлог?
Сраженный таким простым доводом, турист крикливо заявил о произволе, препятствующем «свободному» обмену идей, о попранной демократии, нарушении принципов интернационализма, провозглашенных самим Лениным… Последнюю фразу он произнес патетически, видимо, приберегал ее напоследок как главный аргумент.
Начальник смены, майор, тяжело поднялся из-за стола, какое-то время молча разглядывал иностранца. Даже он, привыкший к дисциплине и самоконтролю, едва сдерживал свои чувства.
— Послушайте, вы… — Голос майора звучал жестко. — Читайте, если вы грамотный человек. — Майор указал иностранцу на плакат у себя за спиной.
Медленно шевеля губами, тот прочел: «Мы стоим за необходимость государства, а государство предполагает границы. В. И. Ленин».
— У вас еще будет достаточно времени поразмыслить над всем этим у себя дома, — уже спокойно заключил майор. — Выездная виза сегодня же будет передана с соответствующим заявлением вашему консулу. Для вас же путешествие закончено. Лейтенант Ковалев! Подготовьте материалы о выдворении гражданина из пределов СССР как нарушителя советских законов, задержанного с поличным… Проследите за его отправкой ближайшим рейсом…
И вот теперь Ковалев шел к начальнику контрольно-пропускного пункта, недоумевая, зачем он мог понадобиться так срочно? Ищенко тоже ничего толком не знал и лишь поторапливал друга: скорей, и так времени потеряно много.
После улицы из кабинета начальника КПП пахнуло духотой. Ковалев доложил о прибытии, с удивлением отметив, что полковник встречает его с улыбкой.
— Не догадываетесь, зачем я вас вызвал? Только что позвонили из роддома: ваша жена родила. Все благополучно. Дочь. Надо же, повезло! А у меня одни парни, трое. — Полковник встал, протянул лейтенанту обе руки. — Поздравляю, Ковалев, от души поздравляю. Можете смениться, Ищенко я дам распоряжение, и — домой. — Он взглянул на часы. — Служебный автобус отходит через двадцать минут. — Не опаздывайте. Желаю счастья! Да, если нетрудно, захватите и передайте начальнику аэропорта вот этот конверт. Там марки, — пояснил он смущенно, — наши сыновья затеяли обмен. Дружат, понимаете ли, до сих пор, раньше-то мы жили в одном доме…
Ковалев чуть не вырвал из рук начальника конверт.
На пути, перегородив узкий проход между двумя залами, попались неуклюже растопыренные стремянки маляров, затеявших косметический ремонт аэропорта, полные до краев ведра с побелкой и краской. Сами маляры — две девушки и парень в низко надвинутой на лоб газетной пилотке — работали на деревянных мостках под самым потолком, и оттуда летела на пол мелкая известковая пыль. Рискуя разбить лоб и вывозиться в мелу, Ковалев вихрем помчался к лестнице, ведущей на второй этаж, взялся за перила. И внезапно будто обожгло руку.
Прямо перед собой, чуть ниже ладони, он увидел пачку денег.
Деньги были свернуты в рулон и засунуты под фанерную обшивку, которой строители на время ремонта перегородили зону спецконтроля от общего зала, облицевала косыми листами перила и лестничный марш. В сумеречной тени шаткой некрашеной стенки, за которой находились таможенный зал и накопитель, свернутые в рулон деньги легко Можно было не заметить или принять за продолговатый сучок, мазок краски, а то и за мотылька, распластавшего овальные крылья по яичной желтизне фанеры.
Даже на глаз, без подсчета, Ковалев мог сказать, что это крупная сумма.
«Сотни четыре, не меньше. Доллары? Фунты? Или в наших купюрах?»