— Что там с Османом? — нетерпеливо спросил с нарты сержант.

— Не идет никак. Не знаю, почему.

Больше сержант вопросов не задавал. Можно было догадаться, что он размышлял.

— Проверь-ка с фонарем дорогу впереди, — наконец произнес он.

Паршиков обследовал местность метров на тридцать, и пока он шарил по снегу, Анучин все бурчал недовольно, что попал в наряд с молодым каюром, из-за которого но то что к ужину, а и к рассвету на заставу не попадешь.

— Все чисто, — объявил Паршиков, возвращаясь к нарте. — Никого нет.

Сержант в раздумье хмурил брови. Его крестьянская натура не терпела ничего неясного или загадочного. Но в такой ситуации и он почти был бессилен. Ведь у животного, как ни крути, свои законы и понятия о жизни, и они никогда до конца не могут быть разгаданы человеком.

На всякий случай, для очистки совести, сержант решил связаться с заставой, включил рацию. На таком расстоянии сквозь треск радиопомех, вызванных непогодой, голос дежурного радиста был едва слышен. И все-таки сержант с грехом пополам, после многих повторов и уточнений, разобрал суть. Застава их предупреждала: движется пурга. Дальше поддерживать связь с заставой не имело смысла — мешали посторонние шумы, да и время с этой минуты начинало работать против них.

Сержант упрятал в брезентовую сумку наушники, микрофон, натянул на закоченелый подбородок тугой ворот подшлемника.

— Вот что, быстро возвращаться, — объявил он остальным. — Идет пурга. Может, еще проскочим. Должны успеть вроде…

Ему никто не возражал, и выходило, что сержант уговаривал сам себя.

Не зная толком, что такое пурга, Паршиков со слов сержанта заключил только одно: собак сейчас жалеть не надо. Иначе… Что могло случиться иначе, он догадывался, наслышан был уже с первых дней службы на заставе. Но истинный смысл надвигавшейся беды он почувствовал лишь в глуховатых словах сержанта.

— Пошел, Осман! Вперед! — скомандовал он вожаку, сам тем временем разворачивая упряжку в обратную сторону и мечтая лишь об одном: только бы не сбиться с пути.

Странное затишье окружило пограничный наряд. Так же визгливо скрипели полозья тяжело груженной нарты с необходимой пограничникам поклажей. Так же вырывалось из глоток бегущих собак свистящее дыхание. Но надо всем уже нависло что-то тяжелое, давящее на мозг, гнетущее душу. Вот что, видимо, ощущал Осман задолго до того, как они получили с заставы предупреждение о пурге…

Теперь океан оставался по левую руку. И странно: чем дальше отодвигалась в ночь его мрачная ледовая кромка, тем спокойней становилось у Паршикова на сердце. Словно там, у самого уреза застывшей воды, его поджидало неминуемое несчастье, а теперь его удалось избежать, они непременно возвратятся домой, и все будет хорошо.

Мрак по-прежнему разливался над глухо затаившейся тундрой. Казалось, еще шаг — и полетишь в разверстую на пути пропасть, ухнешь в ледовый разлом, который поглотит тебя бесследно. Но чудился впереди — и Паршиков ясно ощущал это! — некий таинственный свет, которого и следовало держаться, чтобы окончательно не пропасть. И Паршиков неуклонно, сам не зная зачем, правил на этот привидевшийся ему свет, потихоньку заворачивая к нему всю упряжку во главе с широкогрудым Османом.

Старший наряда пока что молчал, и по этому молчанию Паршиков определял, что действует правильно, что они находятся на верном пути.

Казалось, дорога тянулась под полозья сама. Постанывая, отзывался пласт на немалую тяжесть нарты, наводя унылым звуком безотчетную тоску и оставляя лишь неистребимую веру в удачу, особое везение да упование на крепкие собачьи ноги.

От разгоряченных тел сильных животных наносило терпкий запах псины. Но он, на удивление, был желанным в эти минуты, родным. И лишь отвлекало внимание пограничников от скорого собачьего бега одно: долгие, протяжные вздохи Башкатова, который еще раньше, в балке?, успел сообщить Паршикову, что попадал в такие пурговые переделки — не приведи господь.

Наконец сержант не выдержал, оборвал Башкатова:

— Не скули ты! Еще не подохли, а ты голосишь. Проскочим, говорю, в первый раз, что ли? Не махать же было до балка? на фланге! Да и Осман не шел.

Все молча согласились, что «махать» до обогревательного домика на фланге не имело смысла: дорога к дому — всегда дорога к дому, по ней придешь и ползком.

Правда, пока ползти не приходилось: нарта шла и шла, собаки тянули сосредоточенно, без сбоев, будто ничего не случилось, будто уже сумели счастливо избежать беды. Только Паршиков краем глаза заметил, что Анучин стал чаще поглядывать на свои светящиеся часы, да сержант время от времени принимался, как совсем недавно Паршиков, что-то уминать вокруг себя, перекладывать и без того хорошо уложенную, перетянутую веревками кладь.

— Тараканьи бега, черт бы их побрал… — бросил в пустоту Анучин и, злобясь на собак, подсказал Паршикову: — Огрей ты их хорошенько!

Заранее примиряясь с, самым худшим, Башкатов длинно, по-бабьи выдохнул: «Ох-хо-хо…», — но сержант, зная опасность такого настроения, осек их обоих:

— Заткнитесь вы там! Вас везут — и молчите! Только душу травите, помочь-то все равно нечем…

Паршикову тоже показалось, что едут они подозрительно долго и вроде бы совсем в другую сторону. Но он старался меньше думать об этом, пока с каким-то прежде неведомым страхом внезапно не обнаружил, что мерцавший ему впереди призрачный свет исчез. Вот тут его впервые по-настоящему охватило беспокойство, и он сдавленным, противным самому себе голосом спросил сержанта, так ли они едут.

На удивление, сержант отозвался раздраженно:

— Не знаю!

Оп и в самом деле не знал, хотя компас, по которому на вынужденной остановке сержант сверился с маршрутной схемой, показывал верное направление, и под крошечным стеклом живым комариком подрагивала черная с красным стрелка.

Сержант догадывался, что? сейчас происходило с Паршиковым, но и сам ничем не мог помочь первогодку-каюру, потому что в такую темень и самый надежный компас, дав верное направление, не выведет точно к месту. Даже и с компасом мимо нужного места проскочишь в темени всего в десяти шагах. Поэтому оставалось одно: ждать и надеяться.

Неуловимо менялась тундра, готовясь показать истинное свое лицо. Ветер тянул уже не лениво, как вначале, а резко, с напором, тормозя бойкий ход собачьей упряжки, и с каждой минутой все набирал угрожающую мощь. Снежная злая крупка, летевшая с космической высоты, запела сначала нежно, с чиликаньем, лаская слух новым звуком, но потом стала больно сечь не закрытую подшлемником часть лица. Паршиков намеренно не отворачивался, упрямо пялил глаза в непроглядную тьму. Он все твердил с упорством кому-то неведомому: «Врешь, не выйдет! Я еще похожу под солнцем! Я еще покупаюсь в реках. Меня так просто не свалишь».

Наконец снег встал отвесной стеной — странно серый, неразличимый в ночи, но хорошо ощутимый на ощупь. Упряжка замерла. На минуту вроде даже стало теплее, потому что погасла скорость встречного ветра. Но потом мороз подступил вплотную.

Паршиков соскочил с нарты, запнулся ногой за боковой борт и, не удержав равновесия, плюхнулся в снег. Ободрал о жесткий наст нос и щеки. Однако ни уговоры, ни приказы не помогали: собаки залегли намертво, хоть тяни их за шкуры, хоть бей.

Паршиков беспомощно потоптался вокруг Османа, кинулся было к пристяжке, да только ездовые лежали пластом.

— Все! Приехали. Ставить палатку, быстро! — приказал всему наряду сержант.

Пурговая палатка с колышками для ее установки была наготове, поставить ее было делом недолгим. Но ветер рвал прочную ткань из рук, бил незакрепленными пологами по лицу наотмашь, словно казнил людей за их нерадивость и напрасную трату времени. Загремел задетый кем-то нечаянно не то котелок, не то примус, и сержант неожиданно зло вскипел:

— Вы там! Под ноги надо смотреть! Башкатов, свети прямее! Вот сюда свети. Ты, Паршиков, чего ждешь? Готовь нарту!

Паршиков бросился вслед за другими переносить продукты и другое имущество в кое-как закрепленную палатку. В общей суете и неразберихе он натыкался то на одного, то на другого, пока сержант не прикрикнул: