Я пошел к двери встречать Грива. Переступая порог, еще прежде, чем мог видеть портрет, Грив остановился, весь содрогнулся и побледнел, даже до губ.

— Закройте этот портрет, прежде чем я войду, — проговорил он торопливо, глухим голосом. — Вы помните, как он и тогда на меня действовал; теперь будет еще хуже после этого несчастья.

Я лучше прежнего понимал его чувство — сам довольно намучился с портретом и не без страха глядел на него. Итак, я снял скатерть с небольшого кругленького столика, стоявшего у окна, и накинул ее на картину. Тогда только Грив вошел. Он сильно изменился. Лицо его было еще худощавее и бледнее, глаза и щеки впали; кроме того, он как-то странно сгорбился, и взгляд его выражал уже не хитрость, а какой-то ужас — точно у затравленного зверя. Я заметил, что он ежеминутно поглядывал в сторону, как будто слыша кого-то за собой. Этот человек мне никогда не нравился, но теперь я чувствовал непреодолимое отвращение к нему — такое отвращение, что рад был вспомнить, как, исполняя его просьбу закрыть картину, я не подал ему руки. Я никак не мог говорить с ним без холодности, притом я решился объясниться с ним напрямик. Я сказал ему, что я, конечно, рад его благополучному возвращению, но что не могу просить его по-прежнему бывать у нас, — что я бы желал узнать подробности смерти бедного Джорджа, но не позволю ему, Гриву, видеть мою сестру, — и в то же время, по возможности деликатнее, намекнул на непристойность его поведения перед отъездом. Он выслушал меня очень спокойно; только глубоко, тоскливо вздохнул, когда я сказал, что должен просить его не повторять своего визита. Он был, очевидно, так слаб и болен, что мне пришлось предложить ему рюмку вина, и он с явным удовольствием принял мое предложение. Я сам достал из шкафа херес и бисквиты и поставил на стол между нами; он налил себе рюмку и с жадностью духом выпил.

Мне стоило немалого труда заставить его рассказать мне о смерти Джорджа. Наконец он с явной неохотой рассказал, что они вместе пошли на белого медведя, которого увидели на ледяной горе, причалившей к берегу. Гора заканчивалась с одной стороны острием, как крыша дома, и отлогость выдавалась над страшной бездной. Они взобрались на самый верх, и Джордж неосторожно ступил на покатую сторону.

— Я звал его, — продолжал Грив, — я просил его вернуться, но было поздно. Он пробовал поворотить назад, но поскользнулся. Последовала ужасная сцена. Сначала медленно, а потом все быстрее, он скользил к краю. Не за что было ухватиться — ни малейшего выступа или шероховатости на гладкой поверхности льда. Я скинул сюртук и, наскоро прикрепив его к ружью, протянул ему — не хватало. Прежде, чем я успел привязать еще галстук, он соскользнул еще дальше и продолжал стремиться вниз с возрастающей быстротою. Я в отчаянии закричал, но не было никого поблизости. Он понял, что участь его решена, — и только успел сказать мне, чтобы я передал его последнее прости вам и… и ей…

Голос Грива оборвался, однако он продолжал:

— Мгновение спустя все было кончено: инстинктивно уцепился он на секунду за край и — исчез!

Грив едва произнес последнее слово, как у него отвисла челюсть, глаза его точно собирались выкатиться из впадин… Он вскочил на ноги, указал на что-то сзади меня, замахал по воздуху руками — и с громким криком свалился, как подстреленный. С ним сделался припадок падучей болезни.

Я невольно обернулся, в то же время бросаясь поднимать его с пола: скатерть сползла с портрета — и лицо Джорджа, казавшееся еще бледнее от красных пятен, сурово глядело на нас. Я позвонил. К счастью, Гарри подошел тем временем — и, когда служанка сказала ему о случившемся, он прибежал и помог мне привести Грива в чувство. Картину я, разумеется, опять закрыл.

Когда Грив совсем пришел в себя, он объяснил, что с ним бывают такие припадки. Он тревожно расспрашивал, не говорил ли и не делал ли чего особенного, пока продолжался припадок, — и видимо успокоился, когда я сказал ему, что ничего не было. Он извинялся в причиненном беспокойстве и объявил, что как только почувствует себя посильнее — простится с нами. Говорил он это, облокотившись на камин. Белая мошка бросилась ему в глаза.

— У вас, верно, был уже кто-нибудь с «Пионера?» — спросил он нервно.

Я отвечал, что никого не было, и спросил, почему он так думает.

— Да вот этой белой мошки не бывает в такой южной широте, — сказал он, — это один из последних признаков вымирающей жизни на дальнем севере. Откуда она у вас?

— Я ее поймал здесь, в этой комнате.

— Это очень странно. Никогда я ничего подобного не слыхал. Я после этого не удивлюсь, если начнут рассказывать о кровяных дождях.

— Я вас не понимаю, — сказал я.

— Эти насекомые в известное время года испускают из себя капли красной жидкости — иногда в таком количестве, что люди суеверные воображают, будто бы это кровяной дождь падает с неба. Я видел местами большие красные пятна от них на снегу. Берегите ее — это большая редкость на юге.

Когда он ушел — а ушел он почти сейчас же, — я заметил красную крапинку на камине под рюмкой. Этим объяснялось пятно на картине — но откуда взялась мошка?

Была еще одна странность, в которой я не мог хорошенько удостовериться, пока Грив был в комнате, так как в ней горели две или три лампы, — но относительно которой я не мог остаться в сомнении, лишь только он вышел на улицу.

— Гарри, ступай сюда — скорей! — крикнул я брату. — Ты художник — посмотри и скажи, не замечаешь ли чего особенного в этом человеке?

— Нет, ничего, — отвечал было Гарри, но потом спохватился и сказал изменившимся голосом: — Вижу — клянусь Юпитером, у него двойная тень!..

Вот чем объяснялись взгляды, которые он бросал по сторонам, и его согбенная осанка: ему всюду сопутствовало что-то такое, чего никто не видел, но от чего ложилась тень. Он обернулся — и, увидев нас у окна, немедленно перешел на тенистую сторону улицы. Я все рассказал Гарри — и мы решили, что лучше Летти не говорить.

Два дня спустя я навестил Гарри в его мастерской — и, возвратясь домой, нашел у себя страшный переполох. Летти сказала мне, что в мое отсутствие явился Грив. Жена моя была на верху. Но Грив не ждал, чтобы о нем доложили, а прямо прошел в столовую, где сидела Летти. Она заметила, что он старается не глядеть на портрет — и, чтобы вернее не видеть его, сел под ним, на диван. Затем, несмотря на ее негодующий протест, повторил свое объяснение в любви; уверяя ее, что бедный Джордж, умирая, умолял его отправиться к ней, охранять ее и — жениться на ней.

— Я так рассердилась, что не знала, как и ответить ему, продолжала Летти. — Вдруг, не успел он произнести последних слов, что-то звякнуло, точно гитара разбилась и… право, не понимаю, как это сделалось — только потрет упал, углом тяжелой рамы раскроило Гриву висок, и он лишился чувств.

Его снесли наверх по приказанию доктора, за которым жена моя послала, как только узнала об этом происшествии, — и положили на кушетку в мою уборную, куда я и отправился. Я намеревался упрекнуть его за то, что он опять пришел, несмотря на мое запрещение, — но нашел его в бреду. Доктор сказал, что это престранный случай, потому что одним ударом, хотя и сильным, едва ли объясняются симптомы горячки. Когда он от меня узнал, что больной только воротился на «Пионере», — то сказал, что, может быть, перенесенные им труды и лишения надорвали организм и положили начало болезни.

Мы послали за сиделкой по настоянию доктора.

Конец моей истории недолго рассказать. Посреди ночи меня разбудили громкие крики. Я наскоро облачился — и, выбежав из спальни, застал сиделку с Летти на руках… Летти была без чувств. Мы ее снесли в ее комнату — и там сиделка объяснила нам, в чем дело.

Оказалось, что около полуночи Грив сел на постели и начал бредить — говорил он такие ужасные вещи, что сиделка испугалась. Она, конечно, не успокоилась, заметив, что хотя у нее горела одна свеча — на стене означились две тени. Обеспамятев от ужаса, она прибежала к Летти и объявила, что ей страшно одной; Летти, добрая и не трусиха, оделась и сказала, что просидит с ней ночь. Она тоже видела двойную тень — но это ничто в сравнении с тем, что она слышала. Грив сидел, уставившись глазами в невидимый призрак, от которого падала тень. Дрожащим от волнения голосом он умолял его оставить его, умолял простить ему.