Утром он проснулся с таким сильным желанием посмотреть, какие успехи сделал Франц за последние два года, что тотчас же решил отправиться к нему в ателье, совершенно забыв о том, что Франц прямо просил его теперь не заходить туда.

Ателье Пиркгаммера помещалось неподалеку от Porta del Popolo, за городскими стенами, в новом доме, ярко освещенном отсветом вымощенной белым известняком мостовой улицы. Головин прошел через разбитый перед домом палисадник и поднялся на четвертый этаж в мастерскую художника.

На стук его никто не откликнулся, но дверь не была заперта, и он вошел. В ателье никого не было; стены были увешены картинами, многие стояли на полу, прислоненные к стенам; большой стол был завален эскизами; поверх полотенца, испещренного сотнями красочных пятен, лежала палитра. Запахом скипидара была пропитана вся комната, свет которой смягчали серые занавески, тоже перепачканные множеством разноцветных пятен.

Что он не застал Пиркгаммера, разочаровало его так сильно, что у него даже пропала охота рассматривать картины. Заложив руки в карманы, он бродил по обширной комнате, рассеянно оглядывая стены, как вдруг его внимание чем-то привлекло к себе большое полотно, повернутое лицевой стороной к стене и испещренное с изнанки множеством набросков углем, хаотически переплетенных между собой.

С некоторым любопытством, как будто в надежде найти в самой картине разгадку запутанных линий изнанки, Головин повернул полотно и задрожал всем телом.

Перед ним была вполне законченная картина, — портрет мертвой Андреа с распущенными волосами, с закрытыми глазами и с тихой улыбкой на губах.

Головин закрыл лицо руками.

Все, что промелькнуло перед ним тогда смутным видением, выступало теперь, ясное и страшное своей несомненной правдой. О, значит, чутье не обмануло его!.. Пиркгаммер знал, где она умерла, видел ее! Он не хотел сказать ему этого, желая уберечь его от открытия страшной правды… Вот почему он с таким волнением слушал его рассказ, — вот почему он просил его теперь не заходить к нему в ателье…

В левом углу картины желтела подпись, инициалы художника, и число 18.VIII. Восемнадцатого августа!.. В тот самый день, когда он видел на волнах озера Неми ее тело и слышал свое имя из ее уст, она где-то пала жертвой злой стихии…

Он не мог бы сказать, сколько времени он провел перед картиной, потрясенный ужасом и горем. Наконец, он усилием воли оторвался от нее, сел за письменный стол Франца и, вырвав листок из своей записной книжки, торопливо набросал несколько строк письма.

Он сознавался другу в своем вторжении в его ателье, просил его простить ему это, благодарил его за сердечное участие, за желание уберечь его от удара — и сообщал, что сегодня же покинет навсегда прекрасную Италию, которой суждено было стать могилой существа, которое он любил больше — о, безмерно больше — жизни.

«Что сказать тебе об огромной пустоте, заполнившей отныне всю мою душу? — закончил он свое письмо. — Я понял только одно, — что и в жизни человека бывает мертвая точка, и тот отмеченный судьбой, кто попадет на нее, напрасно будет пытаться и надеяться повернуть колесо машины обратно. Всем нам рано или поздно придется погрузиться во мрак, из которого мы вышли; не все ли мне равно, раньше или позже? Прощай».

Исписав листок, он положил его на подоконник и прижал сверху трубкой краски. Потом взял шляпу и направился к двери, но тотчас быстро и точно украдкой вернулся к картине, опустился перед ней на колени и прикоснулся губами к бледным губам полотна. Потом стремительно выбежал из комнаты, точно боясь, чтобы его здесь не увидели.

Вернувшись к себе в ателье через час после ухода Головина, Пиркгаммер еще на пороге заметил, что картина, написанная с Андреа, перевернута. Не снимая шляпы, он быстро повернул по-прежнему картину и направился к окну, удивленно и подозрительно оглядывая всю комнату. В это время он заметил на подоконнике листок, исписанный быстрым и неразборчивым почерком Головина.

Пиркгаммер долго стоял у окна, не в силах стряхнуть с себя тоскливого чувства, навеянного письмом Головина. «Какую странную и сложную душу дала природа этому бедному мученику жизни! — думал он. — Как было ему примирить свою болезненно-тонкую впечатлительность и экзальтированную мечтательность с протестом в собственной душе против этих непригодных для жизни свойств и с бесплодным стремлением освободиться от их цепей…

Больные ли видения привели к отчаянию душу, оказавшуюся бессильной бороться с недугом, или его погубила злополучная страсть, с которой у него не хватило ни сил, ни воли бороться, — не все ли равно, раз он попал на мертвую точку и сам сознал это, и дошел до равнодушия к тому, когда и как он кончит свои дни?

Кто может помочь ему теперь, какие силы могли бы вернуть его к жизни!..»

Пиркгаммер все еще стоял у окна в тоскливом и скорбном раздумье, когда дверь ателье снова открылась; молодая женщина сначала просунула в узкую полоску белокурую голову с улыбающимся лицом и затем быстро впорхнула. Пиркгаммер вздрогнул при первом звуке ее шагов, обернулся и протянул вошедшей исписанный Головиным листок.

— Прочти это, Андреа… — тихо сказал он.

Молодая женщина с тревогой заглянула в опечаленные глаза мужа.

— Что с тобой, Франц?.. Отчего ты такой?

— Прочти это, Андреа…

Андреа разгладила скомканный мужем листок и подняла на мужа испуганный и вопросительный взгляд.

— Да это почерк… Головина! — глухо проговорила она, прижав руку к сильно забившемуся сердцу.

— Да… Какая дикая случайность! В тот самый день, когда я писал с тебя умирающую Офелию и мы столько говорили о нем, не подозревая, что он так близко, — он видел тебя на озере Неми с цветами в волосах и с бледной улыбкой на губах… И в его больном — или только измученном — мозгу сложилось убеждение, что ты действительно умерла…

— Я и в самом деле умерла… для него… — прошептала молодая женщина.

— Как это все мучительно сложилось!.. Но мог ли я решиться сказать правду человеку с такой больной, больной, израненной душой!.. Я надеялся, что, если он так долго не будет видеть тебя и ничего не будет знать о нас, он выздоровеет, успокоится. Что гонит по свету эту одинокую, сиротливую душу?

— Призраки… — чуть слышно шепнула Андреа, уронив из рук исписанный листок.

Георг фон дер Габеленц

КОЛЬЦО

В маленьком обществе охотников царила та веселая непринужденность, при которой даже у самых неразговорчивых развязывается язык. Пили, ели, болтали, рассказывали диковинные случаи из области охоты и всевозможных видов спорта и в конце концов перешли, как водится, к самой загадочной из человеческих страстей — к любви.

Кто-то упомянул о случае, взволновавшем недавно все окрестное общество. Один из местных помещиков неожиданно развелся с своей молодой и красивой женой, с которой прожил необычайно счастливо несколько лет. Никто не знал причины, так как ни о серьезной размолвке, ни об измене или дуэли никто ничего не слышал.

Поговорили и даже горячо поспорили о разных вопросах брака и развода вообще. Кто-то высказал уверенность, что причины этого развода так и останутся невыясненными. Один из собеседников возразил:

— Ничего нет на свете такого, чего нельзя было бы выяснить, если только дать себе труд заглянуть за кулисы. А в вопросах любви и верности даже и не может быть ничего необъяснимого.

— Вздор, господа! — неожиданно вмешался старый генерал Гольберг. — Держу пари, что в пятидесяти случаях из ста действительная сущность остается для нас невыясненной. Да и как понять, например, нам, холостякам, всю сложность брака и тысячи ничтожных, на первый взгляд, мелочей, способных, тем не менее, разрушить супружеское счастье? Ведь никому из нас не приходилось испытать совместной жизни с женщиной — существом совершенно иного склада и нрава — с утра до вечера, целые месяцы и годы.

— Как «никому», генерал? А вам самому? — спросил фон Вальсберг, указав глазами на правую руку генерала.