— Я говорил, что они используют детей для охоты на порождения Фэа.

— А разве это большая разница? Применительно к судьбе самих детей?

На мгновение Таррант молча уставился на Дэмьена. Затем отвернулся.

— Есть еще кое-что, о чем я вам не поведал, — тихо признался он. — В тот миг это показалось мне не заслуживающим особого внимания. Но, может быть, это не так. — Он стоял-вполоборота к Дэмьену, и все же тому показалось, будто по лицу Охотника пробежала тень. И когда тот продолжил, в голосе его прозвучали строгость и холод, отсутствовавшие ранее. — Местные люди убивают всех посвященных, — сообщил Таррант. — Всех. Приканчивают еще в колыбели, пока те не обрели защиту — даже на рефлекторном уровне, — безжалостно убивают. Всех. Без исключения.

— Но как же их опознают?

— Такого не скроешь, — с неожиданным жаром ответил Таррант. — В первые годы жизни это свойство всегда проступает наружу. Дитя реагирует на вещи, которых не видит и не слышит никто другой. Посвященный живет в мире впятеро более сложном, чем мир его родителей, и должен бороться за то, чтобы разобраться в нем. А этого никак не скроешь. Поверьте мне. Люди пытались. В мои времена, когда этого дара страшились, принимая его за одержимость, когда за такой дар могли сжечь на костре… Этого не скроешь, преподобный Райс. Никогда и ни за что. — Он покачал головой, лицо его было чернее ночи. — Во всей этой стране не осталось в живых ни одного посвященного. Я знаю это наверняка. Я употребил всю свою мощь на то, чтобы проверить все потоки, на то, чтобы найти любые знаки — повторяю, любые! — и ничего не нашел. Ничего! Быть посвященным — это величайшее счастье для человека, живущего в этом мире, это единственное возможное для него счастье, — а здешний народ истребляет таких счастливцев. Одного ребенка за другим.

На мгновение Дэмьену отказал дар речи. В конце концов он еле-еле выдавил из себя:

— И это показалось вам не заслуживающим особого внимания?

Охотник вновь повернулся к нему. Глаза его были черны, ледяным пламенем в них горела ненависть.

— Мне кажется, здесь все идеально согласуется одно с другим, — рявкнул он. — А вам так не кажется? Страна, управляемая железной рукой Святой Церкви, не терпит философического отношения к вере… не терпит подлинной и мнимой утопии, и существует, лишь пока никто не покушается на ее основополагающую доктрину. А посвященный непременно покусится на доктрину, иначе ему не выжить. — Он горько хохотнул. — Разумеется, в этой стране убивают всех посвященных, преподобный Райс. Я понял, что так и должно быть, едва распознав, что за народ тут живет — и как он живет. А вы этого не поняли?

— Нет… я… никогда…

— Вы ведь понимаете, что вся их система святости представляет собой лишь иллюзию, не так ли? Они фантастически преуспели в самообмане. Научились контролировать Фэа, это верно, но за это им пришлось заплатить собственными душами. — Охотник смотрел сейчас куда-то вдаль, возможно, в глубь прошлого. А может, и в глубь собственной души. — Именно этого я и боялся заранее, — прошептал он. — Именно против этого я и предостерегал. — Он закрыл глаза. — Но почему меня не послушали? Почему меня никто никогда не слушал?

Таррант отошел в сторону, положил руку на круп своей лошади. Дэмьен с изумлением видел, что всегда невозмутимого Охотника бьет дрожь. Он боялся произнести хоть что-нибудь, боялся, что хрупкое мгновение разлетится вдребезги, как стекло, при одном только звуке его голоса. Нечто глубоко захороненное и предельно интимное внезапно всплыло на поверхность души Тарранта; возможно, это произошло впервые за несколько столетий. Дэмьену показалось, будто он услышал скрип двери, на мгновение и лишь чуточку приотворившейся, позволив бросить взгляд в душу Тарранта, но он чувствовал также, что стоит ему сказать что-то не так или вообще сказать хоть что-нибудь — эта дверь захлопнется раз и навсегда, захлопнется, словно крышка гроба. И короткое мгновение истинной человечности, прозвучавшей в последних словах Тарранта, бесследно пройдет и, возможно, не появится еще целую тысячу лет. А возможно, и никогда.

В конце концов Охотник убрал руку с лошадиного крупа, но трясло его по-прежнему.

— Все это не имеет теперь значения, — спокойно сказал он. — Не имеют значения даже мотивы, которыми они руководствовались. Конечный результат заключается в том, что в этой стране нет колдунов, как обладающих Видением, так и не обладающих им. И это означает, что местные жители совершенно беспомощны. И что бы ни имел в виду наш враг… мы единственные, кто сможет противостоять ему.

— И это также означает, что наш враг не готов к противоборству, не так ли? Если люди не прибегают здесь к колдовству, то и он отвык иметь с этим дело. — Дэмьен говорил медленно, осторожно, по возможности стараясь исключить ноты и обертоны страха. — И это может обернуться для нас преимуществом.

Охотник покосился на него. И вдруг Дэмьену показалось, будто серебряные глаза стали зеркалами, в которых отразился опыт стольких столетий, что одному-единственному человеку такого было бы просто не вынести. Отразилось больше ужасов, чем способна засвидетельствовать человеческая душа, как бы ни была она сама подвержена порче.

— Будем надеяться, что так, — прошептал Охотник.

15

Когда Истрам Изельдас вошел в покои протектора, там было совсем темно, и это показалось ему странным. Но, в конце концов, все в последние месяцы было каким-то странным. Сперва начали поступать донесения об отрядах захватчиков, продвигающихся побережьем, — слава милосердному Богу, что за этим так ничего и не воспоследовало, — а затем это исключительно загадочное сообщение от Матери города Мерсия. И наконец суматоха и аресты прошлой ночью… все это было очень странно. В высшей степени странно.

Он поднял тяжелый молоток (в форме головы гончей — символа здешнего протектората) и несколько раз постучал в массивную дубовую дверь. Солнце уже садилось, заметил он, что означало, что здесь ему, по-видимому, придется провести всю ночь. Бог свидетель, они с соседом-протектором вполне неплохо ладили, чтобы такое стало возможным.

Тяжелую дверь открыли. Слуга, которого он здесь никогда раньше не видел, уставился на него темными, ничего не говорящими глазами. Учитывая ранг Истрама и его частое появление в этих покоях, прием выглядел пугающе холодным.

— Протектор Изельдас, — представился он. — Я прибыл повидаться с Леманом Кирстаадом.

Слуга, не произнеся ни слова, отступил на шаг, благодаря чему у гостя появилась возможность войти. Темные глаза, бледное лицо, черные волосы, темное платье, — вид довольно угнетающий, подумал Истрам. И явно болезненный. Он бы давным-давно выгнал такого человека на улицу, чтобы тот подзагорел, как приличествует нормальному человеку.

— Если хозяин у себя в кабинете, я его найду.

— Следуйте за мной, — произнес бледный.

И Истрама, соблюдая полное молчание, повели по покоям, его шаги призрачно звучали в пустых коридорах. Вопреки тому, что время было еще практически дневное, здесь уже кое-где горели лампы, в результате чего тени, собиравшиеся в углах и за тяжелой мебелью, казались по природе своей чуть ли не ночными. Разумеется, Кирстаад сильно помрачнел с тех пор, как умерла его жена, — то ли скорбя по-настоящему, то ли изо всех сил изображая скорбь, этого Истрам не мог бы сказать наверняка, но атмосфера, стоявшая здесь, еще никогда не была столь гнетущей, как сегодня. Столь откровенно удручающей. Следуя за слугой, Истрам невольно вздрогнул: ему пришло в голову, что если уж дом таков, то каково же должно быть на душе у его старинного приятеля. Может быть, нагрузки, испытываемые протектором, и боль, ощущаемая вдовцом, в своей совокупности оказались для него непосильным бременем?

Но когда в конце концов его привели к Леману Кирстааду, комнату заливал яркий свет — свет янтарных лампад, струясь со стен, напоминал солнечный. Гость заметил, что здесь, как и повсюду в доме, были наглухо закрыты окна и опущены ставни, но какое это имело значение? Лампы горели ярко и празднично, и Истрам почувствовал, что настроение у него поднимается.