Я не понял:
— Ложная? Почему ложная?
— Воображаемая, — пояснил он. — Та, которую вы создаёте только силой своей прихоти, мечты или просто предположения. Скажем, вспоминаете прочитанное, увиденное в кино, воображая себя героем, представляя эту сочинённую кем-то жизнь как реальную действительность, или сами сочиняете, фантазируете, словом, придумываете. И хорошо, что мы с вами пока ещё не познакомились с такой, с позволения сказать, жизнью… Пока… — задумчиво повторил он. — Встреча не исключена. Нет, не исключена! Видите, ещё клубится…
Красная муть все ещё струилась по лестнице. Я вздохнул:
— Что-то уж очень долго сегодня. И тишина какая — только прислушайтесь: ни скрипа, ни шороха.
Зернов не ответил. Прошло несколько секунд, прежде чем он высказал тревожившую его мысль:
— А ведь любопытно: каждый раз нам предоставляют полную свободу действий, не вмешиваясь и не контролируя. Только чтобы мы поняли.
— А мы с Мартином так ничего и не поняли, — сказал я. — До сих пор не понимаю, почему нам позволили изменить модель?
— А вы не учитываете такой стимул, как экспериментаторство? Они изучают, пробуют, комбинируют. Даётся экспозиция чьей-то памяти, картина прошлого. Но это не отснятый на плёнку фильм, это — течение жизни. Прошлое как бы становится настоящим, формируя будущее. Ну а если в настоящее внести новый фактор? Будущее неизбежно изменится. Мы — это и есть новый фактор, основа эксперимента. С нашей помощью они получают две экспозиции одной и той же картины и могут сравнить. Вы думаете, им всё понятно в наших поступках? Наверное, нет. Вот они и ставят опыт за опытом.
— А у нас чубы трещат, — сказал я.
Мне показалось, что стало светлее. Зернов тоже это заметил.
— Сколько ступенек видите? — спросил он.
— Десять, — посчитал я.
— А было шесть, сам считал. Остальное — красная каша. Надоел мне этот «островок безопасности». Спина болит. Может, рискнём… ко мне в номер? Отдохнём, по крайней мере, по-человечески.
— Мой выше этажом.
— А мой рядом. — Зернов указал на ближайшую дверь, ещё тонувшую в красном дыму. — Рискнули?
Нырнув в струящееся красное облако, мы осторожно приблизились к двери. Зернов открыл её, и мы вошли.
23. ПОЕДИНОК
Но комнаты не было. Ни потолка, ни стен, ни паркета. Вместо него открывалась широкая дорога, серая от пыли. И все кругом было серым — придорожные кусты, лес за кустами, уродливый, гротескный, как на рисунках Гюстава Доре, и небо над лесом, по которому ползли грязные, лохматые облака.
— Вот и рискнули, — сказал Зернов, оглядываясь. — Куда же это мы попали?
Справа дорога сбегала к реке, закрытой пригорком, слева поворачивала за широченным дубом, должно быть в четыре обхвата, и тоже серым, словно припудренным мелкой графитной пылью. Оттуда доносились звуки пастушьей или скорее детской дудочки, потому что уж очень примитивной и однообразной была проигрываемая ею мелодия с назойливо тоскливым рефреном.
Мы перешли на другую сторону дороги и увидели странную до неправдоподобия процессию. Шло несколько десятков ребят, как у нас говорят, младшего школьного возраста, в одних рубашках до колен или в штанишках, в каких-то нелепых кацавейках и колпачках с кисточками. Впереди шёл лохматый человек в такой же нелепой курточке и коротких штанах. На длинные шерстяные чулки были надеты грубые башмаки с жестяными пряжками. Он-то и выдувал на своей дудке гипнотизирующую ребят песенку. Именно гипнотизирующую: дети двигались как сонные, молча, не глядя по сторонам. А вожак играл и шагал тяжёлым солдатским шагом, подымая слежавшуюся серую пыль.
— Эй! — крикнул я, когда эта непонятная процессия поравнялась с нами.
— Оставьте, — сказал Зернов, — это сказка.
— Какая сказка?
— Гаммельнский крысолов. Разве не узнаете?
Вдали в проёме искривлённого леса подымались скученные готические кровли средневекового города. А дети шли и шли мимо за гипнотизирующей дудочкой крысолова.
Я хотел было схватить крайнего, босого, в рваных штанишках, но споткнулся обо что-то и грохнулся на дорогу. Никто даже не обернулся.
— Странная пыль, — сказал я, отряхиваясь, — не оставляет следов.
— А может, и вообще нет никакой пыли? И дороги нет? — Зернов усмехнулся и прибавил: — Ложная жизнь, помните?
Долго мучившая меня мысль принесла наконец разгадку.
— А знаете, почему все кругом так серо? Штриховая иллюстрация к сказке, карандашом или пером. Штрих и размывка — и никаких красок. Иллюстрация из детской книжки.
— Мы даже знаем из какой. Помните девочку и кюре за табльдотом?
Я не ответил: что-то мгновенно изменилось вокруг. Дудочка смолкла. Её сменил далёкий стук копыт по дороге. Кусты закрыл знакомый красный туман. Впрочем, он тут же рассеялся, а кусты вытянулись и зазеленели. Лес исчез, а дорога оборвалась крутым каменистым откосом, за которым полого легли виноградники. Ещё ниже, как в Крыму, засинело море. Все вокруг обрело свои краски: в облачных просветах голубизна неба, рыжие пятна глины между камнями, желтизна пожухлой от солнца травы. Даже пыль на дороге стала похожей на пудру от загара.
— Кто-то скачет, — сказал Зернов, — спектакль ещё не кончился.
Из-за поворота дороги показались три всадника. Они мчались цепочкой, а за последним скакали ещё две осёдланные лошади. Возле нас кавалькада остановилась. Все трое были в разных кирасах и одинаковых чёрных камзолах с медными пуговицами. Ботфорты их, порыжевшие от долгой носки, были залеплены серой грязью.
— Кто такие? — спросил ломаным французским языком всадник постарше.
От его чёрных усов расползалась по лицу небритая, должно быть, неделю щетина. В своей музейной кирасе со шпагой без ножен, заткнутой за поясом, он казался выходцем из какого-то исторического романа.
«Какой век? — мысленно спросил я. — Тридцатилетняя война или позже? Солдаты Валленштейна или Карла Двенадцатого? Или швейцарские рейтары во Франции? И в какой Франции? До Ришелье или после?»
— Паписты? — спросил всадник.
Зернов засмеялся: очень уж нелепым выглядел этот маскарад в наши дни.
— У нас нет вероисповедания, — ответил он на хорошем французском, — мы даже не христиане. Мы безбожники.
— О чём он, капитан? — спросил всадник помоложе. Он говорил по-немецки.
— Сам не пойму, — перешёл на немецкий его начальник. — И одеты чудно, словно комедианты на ярмарке.
— А вдруг ошибка, капитан? Может, не те?
— А где мы будем искать тех? Пусть Бонвиль сам разбирается. Поедемте с нами, — прибавил он по-французски.
— Я не умею, — сказал Зернов.
— Что?
— Ездить верхом.
Всадник захохотал и что-то сказал по-немецки. Теперь хохотали уже все трое: «Не умеет! Лекарь, наверно».
— Посадите его в середину. Поедете по бокам — нога в ногу. И следите, чтоб не свалился. А ты? — повернулся ко мне черноусый.
— А я вообще не собираюсь ехать, — сказал я.
— Юрий, не спорьте! — крикнул по-русски Зернов; он уже сидел верхом, держась за луку седла. — Соглашайтесь на все и оттягивайте время.
— По-каковски говорит? — угрожающе спросил черноусый. — По-цыгански?
— По-латыни, — озлился я. — Доминус вобискум. Поехали!
И вскочил в седло. Оно было не английское, нынешнее, а старинное, незнакомой мне формы, с медными бляхами по углам. Но это меня не смутило: ездить верхом я выучился ещё в спортивном кружке нашего института, где нас понемногу учили всему, что входит в программу современного пятиборья. Когда-то во время оно какой-то храбрец взялся доставить срочный пакет. Он преодолел все препятствия, возникшие на его пути: скакал, бежал, переплывал бурный поток, стрелял, дрался на шпагах. Не все мы в кружке оказались такими храбрецами, но кое-чему я всё-таки выучился. Плохо только брал препятствия в скачке. «Попадётся по пути забор или ров — ни за что не возьму», — с опаской подумал я. Но раздумывать было некогда. Черноусый хлестнул мою лошадь, и мы вырвались вперёд, обгоняя Зернова с его боковыми телохранителями. Лицо у него было белее бумаги: ещё бы, первый раз сесть в седло, да ещё в такой бешеной скачке!