— Мне хотелось бы знать, сумеет ли это сделать Анохин? — прибавил Томпсон.
Я разозлился:
— Дело не в умении, а в желании, господин адмирал.
— Вы хотите сказать, что у вас этого желания нет?
— Вы угадали, сэр.
— Сколько вы хотите, Анохин? Сто? Двести?
— Ни цента. Я не получаю жалованья в экспедиции, господин адмирал.
— Всё равно. Вы подчиняетесь приказам начальника.
— В распорядке дня, господин адмирал. Я снимаю, что считаю нужным, и предоставляю вам копию позитива. Кстати, в обязанности кинооператора не входит умение прыгать с парашютом.
Томпсон снова пожевал губами и спросил:
— Может, кто-нибудь другой?
— Я прыгал только в Парке культуры и отдыха, — сказал по-русски Дьячук, укоризненно взглянув на меня, — но могу рискнуть.
— Я тоже, — присоединилась Ирина.
— Не лезь поперёк батьки в пекло, — оборвал я её. — Операция не для девушек.
— И не для трусов.
— О чём разговор? — поинтересовался терпеливо пережидавший нашу перепалку адмирал Томпсон.
Я предупредил ответ Ирины:
— О формировании специального отряда, господин адмирал. Будут прыгать двое — Дьячук и Анохин. Командир отряда Анохин. Все.
— Я не ошибся в вас, — улыбнулся адмирал. — Человек с характером — именно то, что нужно. О'кей. Самолёт поведёт Мартин. — Он оглядел присутствовавших. — Вы свободны, господа.
Ирина поднялась и, уже выходя, обернулась:
— Ты не только трус, но и провокатор.
— Спасибо.
Я не хотел ссориться, но не уступать же ей, может быть, новое Сен-Дизье.
Перед полётом нас проинструктировали:
— Самолёт подымется до двух тысяч метров, зайдёт с северо-востока и снизится к цели до двухсот метров над выходом. Опасности никакой: под ногами только воздушная пробка. Пробьёте её — и готово. Мартин не мёрз и дышал свободно. Ну а там как Бог даст.
Адмирал оглядел каждого из нас и, словно в чём-то усомнившись, прибавил:
— А боитесь — можете отказаться. Я не настаиваю.
Я взглянул на Тольку. Тот на меня.
— Психует, — сказал по-русски Толька, — уже снимает с себя ответственность. Ты как?
— А ты?
— Железно.
Адмирал молча ждал, вслушиваясь в звучание незнакомого языка.
— Обменялись впечатлениями, — сухо пояснил я. — К полёту готовы.
Самолёт взмыл с ледяного плато, набрал высоту и пошёл на восток, огибая пульсирующие протуберанцы. Потом, развернувшись, круто рванул назад, всё время снижаясь. Внизу опасливо голубело море бушующего, но не греющего огня. Фиолетовый «вход» был уже отлично виден — лиловая заплата на голубой парче — и казался плоским и твёрдым, как земля. На минутку стало чуточку страшновато: уж очень низко приходится прыгать — костей не соберёшь.
— Не робейте, — посочувствовал Мартин. — Не расшибётесь. Что-то вроде пивной пены, чем-то подкрашенной.
Мы прыгнули. Первым Толька, за ним я. Оба парашюта раскрылись в полном порядке, Толькин — разноцветной бабочкой подо мной. Я видел, как он вошёл в фиолетовый кратер и словно провалился в болото — сначала Толька, потом его цветной зонт. На мгновение опять стало страшно. А что там, за мутной газовой заслонкой, — лёд, тьма, смерть от удара или удушья? Я не успел угадать, с головой погрузившись во что-то тёмное, не очень ощутимое, не имеющее ни температуры, ни запаха. Только лиловый цвет стал знакомо красным. С неощутимостью среды утратились и ощущения тела, я уже не видел его, словно растворившись в этом текучем газе. Казалось, не тело, а только сознание, мысль плавали в этой непонятной багровой пене. Ни парашюта, ни строп, ни тела — ничего не было, и меня не было.
И вдруг, как удар в глаза, голубое небо и город внизу, сначала неясный, едва различимый в туманной сетке, потом она разошлась, и город приблизился, видимый все более отчётливо. Почему Мартин назвал его Нью-Йорком? Я не был там, не видел его с самолёта, но по некоторым признакам представлял себе, как он выглядит. Этот выглядел иначе: не было тех знакомых по фотографиям примет — ни статуи Свободы, ни Эмпайр-Билдинг, ни ущелий с обрывами небоскрёбов, куда, как в бездну, проваливались улицы с разноцветными бусинами автомобилей. Нет, это был не Багдад-над-Подземкой, воспетый О'Генри, и не Город Жёлтого Дьявола, проклятый Горьким, и не есенинский Железный Миргород, а совсем другой город, гораздо более знакомый и близкий мне, и я, ещё не узнавая его, уже знал, что вот-вот узнаю, сию минуту, сейчас!
И узнал. Подо мной, как гигантская буква «А», построенная в трехмерном пространстве, подымалась ажурная башня Эйфеля. Мимо неё вправо и влево загибалась кривой дугой зеленоватая лента Сены — смесь искристого серебра с зеленью подстриженного газона на солнце. Впрочем, зелёный прямоугольник Тюильрийского парка тут же показал мне, что такое настоящая, а не иллюзорная зелень. Для многих с высоты птичьего полёта все реки выглядят голубыми, даже синими, для меня — зелёными. И эта зелёная Сена загибалась вправо к Иври и влево к Булони. Взгляд сразу нащупал Лувр и вилку реки, зажавшую остров Ситэ. Дворец юстиции и Нотр-Дам показались мне сверху двумя каменными кубиками с тёмным кружевом контуров, но я узнал их. Узнал и Триумфальную арку на знаменитой площади, от которой тоненькими лучиками расходился добрый десяток улиц.
«Почему так ошибся Мартин?» — спрашивал я себя. Я не знаток Парижа, видел его только раз с высоты самолёта, но всматривался долго, пока мы кружили над городом, а потом шли на посадку. А в тот же день расшифровывал виденное уже на земле, во время нашей прогулки с Ириной. Мы успели обойти и увидеть не так уж много, но смотрел я усердно и запоминал крепко. «А вдруг Мартин вовсе не ошибся?» — мелькнула мысль. Он видел Нью-Йорк, я — Париж. И в том и в другом случае — гипномираж, как сказал Томпсон. Но зачем пришельцам внушать нам разные галлюцинации? По месту рождения, особенно крепко засевшему в памяти человека? Но я уроженец не Парижа, а Москвы, однако вижу Эйфелеву башню, а не Василия Блаженного. Может быть, «облака» выбрали то, что запомнилось совсем недавно, но Мартин, по его словам, не был в Нью-Йорке добрый десяток лет. Какая логика заставляла демонстрировать нам совсем разные видовые фильмы? и снова сомнения: а может быть, всё-таки не фильм, не мираж и не галлюцинации? Вдруг в этой гигантской лаборатории действительно воспроизводятся города, чем-то поразившие наших гостей. И как воспроизводятся — материально или умозрительно? И с какой целью? Постичь город как структурную форму нашего общежития? Как социальную ячейку нашего общества? Или просто как живой, многогранный, трепещущий кусок земной жизни?
— Бред, — сказал Толька.
Я оглянулся и увидел его, висевшего рядом в двух метрах на туго натянутых стропах своего парашюта. Именно висевшего, а не падавшего, не плывущего и влекомого ветром, а неподвижно застывшего в таком же странном неподвижном воздухе. Ни дуновения ветерка, ни единого облачка. Только чистый ультрамарин неба, знакомый город внизу да мы с Толькой, подвешенные на полукилометровой высоте на твёрдых, как палка, стропах непонятно каким образом закреплённого парашюта. Я всё-таки говорю: в воздухе, потому что дышалось свободно и легко, как где-нибудь в Приюте одиннадцати у вершины Эльбруса.
— Соврал Мартин, — прибавил Толька.
— Нет, — сказал я. — Не соврал.
— Значит, ошибся.
— Не думаю.
— А что ты видишь? — вдруг забеспокоился Толька.
— А ты?
— Что я, серый? Эйфелевой башни не знаю?
Значит, Толька видел Париж. Гипотеза о гипногаллюцинации, специально рассчитанной на испытуемого субъекта, отпадала.
— А всё-таки это не Париж. Федот, да не тот, — сказал Толька.
— Глупости.
— А где горы в Париже? Пиренеи далеко, Альпы тоже. А это что?
Я взглянул направо и увидел цепь лесистых склонов, увенчанных каменными рыжими пиками в снежных шапках.
— Может быть, это здешние, гренландские? — предположил я.
— Мы внутри купола. Никаких гор кругом. А потом, где ты видел снежные шапки? Их по всей Земле теперь не найдёшь.