– Ты что будешь? – спрашиваю я.
Уиллем почесывает подбородок. Там у него небольшая полоска золотистой щетины.
– Я хотел с шоколадом, но это же почти хлеб, боюсь, ты уважать меня перестанешь, – и опять эта ленивая полуулыбка.
– Не парься из-за этого. Я уже перестала, застав тебя с Селин в ее кабинете, когда ты раздевался, – шучу я.
И вот этот взгляд: удивленный, веселый.
– Это был не ее кабинет, – медленно отвечает он, растягивая каждое слово. – И я бы сказал, что скорее это она меня раздевала.
– А, тогда совсем неважно. Заказывай с шоколадом, конечно же.
Уиллем не сводит с меня глаз.
– Нет. В качестве покаяния я возьму с «Нутеллой».
– Не похоже на покаяние. «Нутелла» – это почти тот же шоколад.
– Она ореховая.
– И шоколадная! Отвратительно.
– Ты так говоришь лишь потому, что ты американка.
– Это никакого отношения к делу не имеет! Шоколад с хлебом ты готов есть бесконечно, но я не думаю, что это из-за того, что ты голландец.
– Почему же?
– Голландский шоколад. У вас же на него патент.
Уиллем смеется.
– Кажется, ты с бельгийцами путаешь. А я такой сладкоежка в маму, она у меня даже не голландка. Она сказала, что, пока носила меня, все время очень сильно хотела шоколада, поэтому и мне он так нравится.
– Ясное дело. Во всем женщины виноваты.
– А кто-то разве обвиняет?
Подходит официантка с нашими напитками.
– Эта Селин, – начинаю я, хотя понимаю, что надо уже забыть о ней, но почему-то не могу. – Она бухгалтер? В клубе?
– Да.
Я понимаю, что мысль стервозная, но я радуюсь, что у нее такая скучная работа. Но Уиллем проясняет:
– Но не бухгалтер. Она концерты организовывает, знает всех этих музыкантов. – И, как будто этого мало, добавляет: – Ну и постеры частично рисует.
– А, – я сдуваюсь. – Наверное, она очень талантливая. Вы с ней познакомились в труппе?
– Нет.
– А как же?
Он теребит обертку от моей трубочки.
– Ясно, – говорю я, сама не понимая, зачем задала вопрос, ответ на который так болезненно очевиден. – У вас что-то было.
– Нет, нет.
– А, – я удивлена. И чувствую себя лучше.
Но потом Уиллем добавляет, как бы невзначай:
– Просто однажды мы влюбились друг в друга.
Я делаю огромный глоток «citron presse» и начинаю кашлять, чуть не захлебнувшись. Оказывается, что это не лимонад, а настоящий лимонный сок, разбавленный водой. Уиллем дает мне кубик рафинада и салфетку.
– Однажды? – спрашиваю я, придя в себя.
– Это было давно.
– А сейчас?
– Теперь мы добрые друзья. Ты видела.
Я не совсем уверена, как трактовать то, что я видела.
– Значит, ты больше ее не любишь? – я провожу пальцами по ободку своего стакана.
Уиллем смотрит на меня.
– Я не говорил, что любил ее.
– Ты же только что сказал, что влюбился в нее.
– Сказал.
Я непонимающе смотрю на него.
– Лулу, «влюбиться» и «любить» – это совершенно разные вещи.
У меня разгораются щеки, я не совсем могу понять почему.
– Разве это не вытекает одно из другого? Как Б из А?
– Чтобы полюбить, надо влюбиться, но влюбиться – это не то же самое, что любить. – Уиллем сверлит меня пристальным взглядом из-под ресниц. – Ты когда-нибудь влюблялась?
Мы с Эваном расстались на следующий день после того, как он отправил оплату за обучение в колледже. Не то чтобы это было неожиданно. Нет. Мы даже договорились, что, поступив, разойдемся – если не окажемся близко друг к другу. Он собирался в Сэнт-Луис. А я – в Бостон. Меня удивило время, когда он это сделал. Эван решил, что есть смысл «оторвать пластырь» не в июне, после выпускного, или в августе, когда придет пора разъезжаться, а в апреле.
Но на самом деле если исключить слухи, что меня бросили, и тот факт, что мне не с кем было идти на выпускной, по поводу утраты Эвана я не особо расстроилась. Я на удивление спокойно отнеслась к разрыву отношений со своим первым парнем. Как будто его и не было. Я по нему не скучала, а время, которое я раньше уделяла ему, быстро заполнила собой Мелани.
– Нет, – отвечаю я. – Я ни разу не любила.
На этом месте пришла официантка с нашими заказами. Мой блинчик оказался золотисто-коричневым, с кисло-сладким ароматом лимона с сахаром. Я всецело отдаюсь ему, отрезаю кусочек и кладу в рот. Он тает на языке, как теплая и сладкая снежинка.
– Я про другое спросил, – напоминает Уиллем. – Влюблялась ли ты?
Игривость его голоса вызывает во мне какой-то легкий зуд, который я не могу унять. Я смотрю на него, гадая, всегда ли он так дотошен в выборе слов.
Уиллем откладывает приборы.
– Это вот – влюбиться, – он пальцем берет «Нутеллу» со своего блинчика и кладет солидную каплю мне на запястье. Горячая и жидкая, она начинает течь по моей липкой руке, но Уиллем, облизнув палец, снимает ее и съедает. И все так быстро, как ящер, заглотивший муху. – А вот это – любить, – он берет другую мою руку, на которой часы, и поднимает их, пока не находит, что искал. Он снова облизывает палец и принимается тереть мое родимое пятно, с силой, словно пытается его удалить.
– Любовь – это родимое пятно? – шучу я, убирая руку. Но голос чуть дрожит, а то место, которого коснулся его влажный палец, как-то странно жжет.
– Это нечто такое, что навсегда, что не уберешь, как бы ни хотелось.
– Ты сравниваешь любовь с… пятном?
Уиллем откидывается на спинку стула так, что его передние ножки приподнимаются. Он выглядит очень довольным, блинчиком или собой – не знаю.
– Именно.
Я вспоминаю кофейное пятно на его джинсах. Леди Макбет и ее «Прочь, проклятое пятно!»[14] – этот монолог тоже приходилось учить в школе.
– Мне кажется, что «пятно» – слишком уродливое слово для описания любви, – говорю я.
Уиллем лишь пожимает плечами.
– Ну, может, это только в английском так. По-голландски это будет «vlek». По-француски – «tache». – Он качает головой и смеется. – Да, тоже некрасиво.
– И на скольких языках ты запятнан?
Снова облизнув палец, Уиллем протягивает руку и убирает крошечное пятнышко «Нутеллы» с моего запястья. В этот раз он оттирает его – меня – начисто.
– Ни на одном. Оно всегда сходит, – он запихивает оставшийся блин в рот и тупым краем ножа собирает с тарелки «Нутеллу». А потом пальцем вытирает край, чтобы не оставить совсем ничего.
– Верно, – говорю я. – Зачем ходить с пятном, если постоянно пачкаться заново куда прикольнее. – Из лимонов в моем блинчике куда-то пропала вся сладость.
Уиллем молчит. И пьет кофе.
В кафе забредают три женщины. Все они нереально высокие, почти как Уиллем, и длинноногие – ноги, можно сказать, от груди растут. Словно это некий странный подвид людей-жирафов. Модели. Раньше я их в естественных условиях не видела, но это явно они. На одной из них крошечные шортики и сандалии на платформе; она окидывает взглядом Уиллема, он отвечает ей своей полуулыбкой, но потом, словно опомнившись, переводит взгляд обратно на меня.
– Знаешь, какое у меня впечатление складывается? – спрашиваю я. – Что ты просто бабник. И это нормально. Только признайся себе в этом. А не придумывай какую-то там разницу между тем, чтобы влюбиться и любить.
Я слышу себя будто со стороны. Как маленькая мисс Маффет, этакая праведная ханжа. На Лулу совсем не похоже. И не знаю, чего я расстроилась. Мне-то какое дело до того, что он проводит разницу между тем, чтобы влюбиться и полюбить? Может даже считать, что любовь зубная фея под подушку подкладывает.
Подняв взгляд, я вижу, что Уиллем прикрыл глаза и улыбается, как будто я ему придворный шут. Я выхожу из себя, как ребенок, готовый закатить истерику из-за того, что ему отказали в абсурдной просьбе – например, купить пони, – хотя он и сам понимает, что это невозможно.
– Ты, наверное, в любовь даже не веришь, – мой голос звучит явно раздраженно.
14
Пьеса Шекспира «Макбет», пер. М.Л. Лозинского.