– Как, ты сказала, тебя зовут?
– Эллисон, – я словно сама себя слышу с какого-то расстояния.
– Ван, – представляется и он, теребя старые карманные часы на цепочке.
Я смотрю на стол, вспоминаю, как его край давил мне в спину, ту легкость, с которой Уиллем посадил меня на него. Сейчас этот стол, как и тогда, безупречно чист, аккуратная стопка бумаг, незаконченные работы на углу, сетчатый стаканчик с угольными карандашами и ручками.
– Это моя ручка!
– Извини?
Я протягиваю руку и беру из стаканчика ручку. Капиллярную, с надписью «ДЫШИТЕ ЛЕГКО С ПУЛЬМОКЛИР».
– Это моя ручка! С папиной работы.
Ван ошеломленно смотрит на меня. Он не понимает. Ручка лежала у меня в сумке. Я ее не доставала. Она просто пропала. Она была со мной на барже. Я рисовала ею иероглиф «двойное счастье». А на следующий день, когда я звонила мисс Фоули, не смогла ее найти.
– Прошлым летом я со своим другом Уиллемом, ну, мы пришли сюда, думая, что нас пустят переночевать. Он сказал, что в сквоты пускают, – я умолкаю. Ван едва заметно кивает. – Тут никого не было. Но мы увидели, что окно открыто. Мы спали тут, в вашей студии, а когда я на следующее утро встала, моего друга, Уиллема, уже не было.
Я готовлюсь к тому, что Ван будет недоволен, но он все смотрит на меня, пытаясь понять, почему я вцепилась в эту ручку с «Пульмоклиром», как в меч.
– Эта ручка была у меня в сумке, а потом пропала, и вот я ее нашла, может, была какая записка или еще что…
Ван все так же невозмутим, я уже готова извиниться и за то, что мы тогда сюда влезли, и за то, что я снова пришла, но тут я кое-что замечаю – словно первые предрассветные лучи, какое-то воспоминание освещает его лицо. Он постукивает указательным пальцем по переносице.
– Я действительно что-то находил; но подумал, что это список покупок.
– Покупок?
– Там было что-то про, про… не помню, может, хлеб с шоколадом?
– Хлеб с шоколадом? – Это же основной рацион Уиллема. Сердце готово выскочить из груди.
– Не помню. Я думал, что это мусор. Я уезжал на праздники, потом вернулся, все было в беспорядке. Я выбросил. Мне очень жаль, – он действительно расстроен.
Мы пробрались в его студию, насвинячили, а он чувствует себя виноватым.
– Нет, не переживайте. Вы очень помогли. А как список покупок тут вообще мог оказаться? В смысле, может, вы их пишете?
– Нет. А если бы и писал, хлеба с шоколадом в нем не было бы.
Я улыбаюсь.
– А не могла это быть записка?
– Возможно.
– Мы собирались есть хлеб с шоколадом на завтрак. Да и моя ручка тут нашлась.
– Забирай ручку, пожалуйста.
– Нет, ее можете оставить, – говорю я, и у меня из горла вырывается нервный смех. Записка. Неужели он мог оставить мне записку?
Я обнимаю Вана, от удивления он на миг замирает, но потом, расслабившись, тоже обнимает меня. Я тронута, и от него приятно пахнет масляной краской, брезентом, пылью и старым деревом – эти запахи, как и все, что случилось в тот день, пропитали все мое существо насквозь. И впервые за такое долгое время это не кажется мне проклятьем.
Я ухожу от Вана уже после обеда. Ребята из Оз, наверное, еще в музее; я могла бы с ними встретиться. Но я делаю другой выбор. Я захожу в ближайшее метро, закрываю глаза, кручусь и выбираю станцию наугад. Это «Жюль Жоффрен», и я просчитываю, как мне туда попасть.
Район, в котором я оказываюсь, очень парижский на вид, тут много узких, идущих в гору дорог и повседневных магазинов: обувной, парикмахерская, маленькие бары. Я блуждаю, сворачивая наугад, совершенно не представляя, где я, но, как ни странно, мне нравится чувство, что я заблудилась. В какой-то момент я подхожу к широкой лестнице, вырезанной в крутом пригорке, она как небольшой каньон между многоквартирными домами и зеленой листвой деревьев, нависающих с обеих сторон. Понятия не имею, куда она ведет. Но я буквально слышу голос Уиллема: тем более надо подняться.
Я так и делаю. Иду вверх и вверх. Я дохожу до очередной площадки, а там снова ступени. Когда лестница наконец кончается, я перехожу через небольшую мощеную средневековою улочку, и раз – я как снова оказываюсь в том туре. Автобусы лениво ждут своих туристов, кафе все забиты, кто-то играет песни Эдит Пиаф на аккордеоне.
Я иду в толпе, сворачиваю за угол, и в конце улицы, где на каждом шагу – кафе с меню на английском, испанском, французском и немецком языках, возвышается огромный собор с белыми куполами.
– Excusez-moi, qu’est-ce que c’est?[75] – спрашиваю я у мужчины, стоящего возле одного из кафешек.
У него глаза на лоб лезут.
– C’est Sacre-Coeur![76]
А, Сакре-Кёр. Конечно же. Я подхожу поближе и вижу три купола, большой в самом центре и два поменьше по бокам, они царственно возвышаются над крышами Парижа. На холме перед собором, который светится золотом в свете предзакатного солнца, лежит газон, разрезанный пополам мраморной лестницей, ведущей на другую сторону холма. Вокруг много людей: туристы снимают видео, ребята с рюкзаками валяются на травке, сидят художники с мольбертами, парочки жмутся друг к другу, нашептывая на ухо какие-то секреты. Париж! Жизнь!
В конце прошлогоднего тура я дала себе слово, что ноги моей больше не будет ни в каких полуразрушенных церквях. Но по какой-то причине сейчас я вместе с другими туристами захожу вовнутрь. Несмотря на золотую мозаику, огромные статуи и толпу, все равно почему-то кажется, что это простая окрестная церквушка, в которой тихо молятся прихожане, перебирая четки, или же просто блуждают в своих мыслях.
Я вижу стойку со свечами, можно купить за несколько евро и зажечь. Я не католичка и ритуал не очень хорошо знаю, но ощущаю потребность как-то отметить этот момент. Я отдаю несколько монеток, мне вручают свечу, и когда я ее зажигаю, мне приходит в голову, что я должна прочесть молитву. Молиться ли мне за умершего, например, за дедушку? Или за Ди? Или за маму? Или попросить бога помочь мне найти Уиллема?
Но все это кажется каким-то неправильным. Правильно же вот это. То, что я здесь. Опять. Но в этот раз одна. Я не знаю, как правильно это назвать, но я все равно молюсь за него.
Подкрадывается голод, к тому же начинаются длинные сумерки. Я решаю спуститься по лестнице в тот же типично французский район и попробовать найти там недорогое бистро, чтобы поужинать. Но сначала мне надо найти макарон, пока кондитерские не закрылись.
Спустившись, я прохожу несколько перекрестков и только тогда нахожу кондитерскую. Поначалу я подумала, что там закрыто, потому что на двери висят жалюзи, но я слышу, что оттуда доносятся голоса, народу там много, так что я нерешительно толкаю дверь.
Такое ощущение, что тут что-то празднуют. Гостей набилось много, воздух влажный, стоят бутылки с алкоголем и букеты цветов. Я начинаю пятиться обратно, но собравшиеся внутри протестуют, так что я снова открываю дверь, и они машут руками, приглашая меня войти. В магазинчике человек десять, кто-то еще в фартуках, другие в уличной одежде. У всех в руках стаканчики, а на лицах радостное возбуждение.
Запинаясь, я спрашиваю на французском, возможно ли сейчас купить макарон. Начинается большая суета, потом они находят, что я просила. Я достаю кошелек, но от денег отказываются. Я иду обратно к двери, но мне вдруг вручают бумажный стаканчик с шампанским. Я поднимаю его, все со мной чокаются и пьют. Потом крепкий мужчина с усами хэндлбар начинает плакать, и все похлопывают его по спине.
Я совершенно не понимаю, что происходит. Я вопросительно смотрю по сторонам, одна женщина начинает говорить, очень быстро и с сильным акцентом, так что я почти ничего не понимаю, за исключением слова «bebe»[77].
– Ребенок? – восклицаю я по-английски.
Мужчина с усами протягивает мне свой телефон. На экране фотка сморщенного красного создания в голубом чепчике.