Психологический источник антиобщественных инстинктов Ибсена нам известен. Это неспособность к приспособлению психопатов и чувство неудовлетворенности, испытываемое ими среди окружающих условий, к которым они не в состоянии примениться. По той же причине Ибсен — мизантроп. Стокман восклицает: «Самый сильный в мире человек тот, который одинок», а Брендель в свою очередь говорит: «Я люблю наслаждаться уединением. В одиночестве я вдвойне наслаждаюсь». Тот же Брендель жалуется далее: «Я ухожу теперь на родину. Великое ничто меня манит к себе... Петр Мортенсгаард желает только ему доступного. Петр Мортенсгаард в состоянии прожить жизнь без идеала.

И видишь, в этом глубокая тайна деятельности и победы, в этом вся практическая мудрость... В темной ночи — лучше всего. Мир вам!» (Замечу мимоходом, что, по свидетельству проф. Эрхарда, Ибсен в лице Бренделя изобразил самого себя.) Чувства, выраженные в этих словах,— мизантропия и «taedium vitae», всегда сопутствуют болезням, вызываемым истощением.

Кроме мистицизма и эготизма, в Ибсене поражает еще чрезвычайная бедность мысли — другой признак вырождения. Поверхностные или невежественные критики, определяющие богатство мысли данного художника по числу написанных им томов, воображают, что можно отвести упрек в бесплодности психопата, указав на книгу его сочинений. Но этот аргумент не может обмануть человека сведущего: он знает, что многие сумасшедшие написали и издали десятки толстых томов. В течение долгих лет сумасшедший этого рода писал с лихорадочной торопливостью день и ночь, но плодотворной такую лихорадочную деятельность назвать нельзя, потому что в этих толстых томах не найдется ни одной путной мысли. Мы видели, что Вагнер не в состоянии был выдумать ни одной фабулы, ни одного образа, ни одного положения, а всегда крал их из старых поэтических произведений или из Библии. У Ибсена почти столь же мало истинной оригинальной творческой силы, как у его родственника по духу, но так как он брезгает манерой заимствовать у других, более плодовитых писателей или черпать из живых народных преданий, то его произведения, при более тонком и глубоком анализе, оказываются еще беднее вагнеровских. Если не дать себя ослепить способностью к вариациям контрапунктиста, чрезвычайно искусного в драматической технике, и проследить темы, которые он обрабатывает с такой виртуозностью, то мы тотчас же заметим, что они безнадежно однообразны.

За исключением чисто подражательных ранних произведений, во всех его пьесах мы встречаем два основных типа или, лучше сказать, один тип, имеющий то отрицательный, то положительный характер. Они составляют как бы тезис и антитезис в духе Гегеля. Первый тип — это человеческое существо, повинующееся исключительно своим внутренним законам, т.е. своему эготизму, и смело в этом признающееся назло другим. Второй тип — это человеческое существо, собственно, также подчиняющееся своему эготизму, но не решающееся открыто заявлять об этом и притворяющееся, что оно относится с уважением к установленным законам и к воззрениям большинства. Короче говоря, это откровенный и решительный анархист и его противоположность — анархист хитрый и трусливо обманывающий других.

Первый тип, с одним только исключением, всегда воплощен в женщине. Исключение — это Бранд. Лицемер же всегда воплощен в мужчине, но и тут встречается одно исключение: в «Гедде Габлер» этот основной мотив несколько стушеван; в героине к откровенному анархизму примешана доля лицемерия. Нора, г-жа Алвинг, Зельма Мальсберг, Дина, г-жа Берник, Гедда Габлер, Эллида Вангель, Ребекка — все они составляют одно лицо, с которым мы встречаемся как бы в различные часы дня, т.е. при разном освещении. Одни написаны в мажорном, другие — в минорном тоне, одни более, другие менее истеричны; однако по существу все они не только похожи друг на друга, но даже совершенно тождественны. Зельма Мальсберг восклицает: «О, как вы меня терзали, как подло терзали вы меня все!.. Как я жаждала одной крупицы ваших забот. Но когда я ее просила, вы отделывались тонкими шуточками. Вы одевали меня, как куклу, вы играли со мной, как играют с ребенком... Я должна уйти от тебя... Пусти меня, пусти меня!» Нора в свою очередь говорит: «Наш дом походил на детскую, в которой играют дети. У отца со мной обращались, как с маленькой куклой, а здесь — как с большой... Поэтому я не могу дольше оставаться у тебя. Я немедленно оставляю твой дом». Элида провозглашает: «Я только хочу, чтобы мы взаимно согласились добровольно расстаться... Я не та, какую ты себе представлял. Теперь ты сам в этом убедился... В этом доме нет решительно ничего, что бы меня удерживало. Я совершенно лишняя в твоем доме, Вангель». Зельма угрожает, что она уйдет. Эллида твердо решила уйти, Нора уходит, г-жа Алвинг ушла. Г-жа Берник, как и г-жа Алвинг,— чужие в собственном доме. Но г-жа Берник не хочет уходить, она остается и пытается убедить мужа. Дина еще не может уйти, потому что она не замужем, но соответственно со своим положением девушки она выражает протест в следующей форме: «Я не хочу быть вещью, которую берут». Ребекка также еще не замужем, но все-таки она уходит.

Ребекка. Я уезжаю. Росмер. Немедленно?

Ребекка. Да... с пароходом на север. Ведь я оттуда приехала.

Росмер. Но ведь тебе теперь там решительно делать нечего.

Ребекка. И здесь мне делать нечего.

Росмер. Так что же ты там будешь делать?

Ребекка. Не знаю. Но я должна всему этому положить конец.

Теперь возьмем антитезис, т.е. лицемерного эготиста, достигающего своих целей, не шокируя общества. Этот тип воплощен в лице Хельмера, Берника, Рорланда, Кролла, Мандерса, Стокмана, Верле и отчасти в лице Гедды Габлер. После признания жены Норы Хельмер восклицает: «Какое ужасное пробуждение... Ни религии, ни нравственности, ни чувства долга!..» Пастор Мандерс высказывается следующим образом: «Конечно, нет надобности давать всем отчет в том, что мы читаем или думаем у себя дома... Но не следует подвергать себя пересудам и во всяком случае нельзя шокировать паству». Рорланд говорит: «Как подорвано семейное начало!.. Когда человек следует своему призыву быть нравственным столпом общества, в котором он живет, он должен быть необычайно осмотрителен». В той же пьесе Берник рассуждает: «Я должен заботиться о своей репутации. К тому же на печать и общество произведет хорошее впечатление, что я устраняю все личные соображения и предоставляю свободный ход правосудию». Городской голова Стокман заявляет: «Если я забочусь о своей репутации, быть может, с излишней щепетильностью, то я это делаю для города» и т. д.

Словом, получается такое впечатление, как будто под различными именами говорит один и тот же человек. Совершенно однородное впечатление производят и женщины, которые в противоположность Норе самоотверженно жертвуют собой. Марта Берник, г-жа Хессаль, Хедвиг, г-жа Тесман и другие — все они одно и то же лицо в разных костюмах. Даже все детали повторяются с большим однообразием. Наследственную болезнь мы находим и у Ранка, и у Освальда. В «Норе» уходит жена, и почти во всех пьесах, как мы видели, уходит какая-нибудь женщина. Уходя, женщины обязательно сдают ключи. Нора: «Вот вам ключи». Эллида: «Если я уйду, то мне не придется сдавать ни одного ключа». В «Норе» героиня, ожидая решительной катастрофы, просит, чтобы ей сыграли бурную тарантеллу, и танцует под музыку; в «Гедде Габлер» героиня, прежде чем застрелиться, играет на фортепьяно дикий танец. Росмер говорит Ребекке, когда та заявляет, что она хочет умереть: «Ты не решишься на то, на что она решилась». Гюнтер говорит Норе, когда она грозит кончить жизнь самоубийством: «О, вы меня не испугаете. Такая изящная и избалованная дама... этого не делает». Бракк говорит Гедде Габлер в ответ на слова, что она предпочитает умереть: «Это говорят, но не делают». Верле соблазняет служанку Гину, Алвинг также соблазнил служанку. Эти жалкие повторения, это бессилие ленивого мозга отрешиться от выработанной с трудом мысли доходит до того, что Ибсен сознательно или бессознательно прибирает для своих действующих лиц даже однозвучные имена. В «Норе» мы имеем Хельмера, в «Дикой утке» — Ялмара, в «Столпах общества» — Хильмара.