Этот вопрос Ницше ставит в предисловии к книге «К генеалогии морали» и отвечает на него, развивая свою мысль о происхождении современной морали.

В начале человеческой цивилизации существовал «хищный зверь, красивое, жаждущее победы и добычи, рыскающее животное». Эти «пущенные на волю животные не подчинялись никакому социальному принуждению; обладая только совестью дикого зверя, эти чудовища совершали свои подвиги — убийства, разрушения, изнасилования, пытки с такой жизнерадостностью и душевным равновесием, с какими студенты совершают свои проделки». Эти красивые животные составляли благородную породу; они нападали на менее благородных, побеждали их и превращали в своих рабов. «Стадо таких красивых хищных зверей, порода победителей и господ, воинственно организованная (мы подчеркиваем это слово: организованная, потому что нам придется еще к нему вернуться), способная к организаторской деятельности, наложив свои ужасные лапы на население, в численном отношении, быть может, гораздо более значительное, но еще бесформенное, еще кочующее, основало государство. Бред о том, что государство основано путем договора, давно кончился. Тот, кто может повелевать, кто от природы господин, кто проявляет в телодвижениях и действиях склонность к насилию, тот о договорах не заботится».

В организованном таким образом государстве существовали, следовательно, класс господ и класс рабов. Первый положил начало нравственным понятиям. Он провел различие между добром и злом; доброе совпало для него с благородным, злое — с вульгарным; хорошими представлялись ему собственные свойства, дурными — свойства покоренной расы. Хорошими были суровость, жестокость, гордость, храбрость, пренебрежение к опасности, радость от смелого поступка, крайнее равнодушие к желаниям другого человека; дурными были «трус, робкий и мелочный человек, помышляющий только о примитивной пользе, равным образом недоверчивый человек с его приниженным взором, себя унижающая собачья порода людей, которая позволяет себя истязать, просящий подачки льстец и, главным образом, лжец». Вот господская мораль. Покоренный класс имел, конечно, противоположную, рабскую мораль. «Раб не может сочувствовать добродетели сильного: он относится к ней недоверчиво, скептически, он изощряется в недоверии ко всему, что признается хорошим господской моралью. Наоборот, заманчивыми представляются ему те свойства, которые облегчают страждущим существование: здесь в почете сострадание, рука, склонная к помощи, отзывчивое сердце, терпение, прилежание, смирение, приветливость, ибо здесь они — полезные свойства и почти единственное средство вынести бремя существования. Рабская мораль по существу утилитарная».

Одно время господская и рабская мораль существовали рядом или, точнее говоря, были подчинены одна другой. Но вот случилось чрезвычайное событие: рабская мораль восстала против господской, победила ее, свергла с престола и заняла ее место. Произошла переоценка всех нравственных понятий (на своем тарабарском языке Ницше говорит о «переоценке ценностей»). То, что прежде при господской морали признавалось хорошим, теперь стало дурным, и наоборот. Слабость сделалась преимуществом, жестокость — преступлением, самопожертвование — добродетелью. Вот что Ницше называет «восстанием рабов в морали». «Это чудо совершили евреи, их пророки слили в одно слова: богатый, безбожный, дурной, склонный к насилию, чувственный, и впервые превратили слово «мир» в слово позорное. В этой переоценке ценностей (сюда относится и отождествление слов «бедный», «святой» и «друг») и состоит значение еврейского народа».

Еврейское «восстание рабов в морали» было местью по отношению к классу господ, долгое время притеснявших евреев, а орудием этой огромной мести был Спаситель. «Не достиг ли Израиль именно окольным путем, через этого «искупителя», этого кажущегося противника и сокрушителя Израиля высшей цели в своей величественной жажде мщения? Не следует ли признать тайной черной магией истинно великой политики мщения — дальновидного, подземного, медленно действующего и наперед рассчитывающего мщения,— что сам Израиль должен был отречься, как от чего-то глубоко ему враждебного, от истинного орудия своей мести и распять его, чтобы «весь мир», т.е. все противники Израиля, без всяких колебаний попались на эту приманку? И вообще, можно ли придумать более опасную приманку — как бы ни изощрять свой ум — нечто такое, что равнялось бы по своей соблазнительной, опьяняющей, одуряющей, губительной силе символу «святого креста», ужасному парадоксу «Бога на кресте», непостижимой тайне последней, крайней жестокости и самораспятия Бога для спасения человечества? По крайней мере, не подлежит сомнению, что под этим знаменем мщения и переоценки всех ценностей Израиль одержал победу над всеми другими идеалами, над всеми более благородными идеалами и одерживает их и поныне».

Я должен обратить особенное внимание читателей на это место и предложить им вывести определенное понятие из этих неумных слов. Итак, Израиль хотел отомстить всему свету и поэтому решил распять Спасителя и создать новую мораль. Кто, однако, был этот Израиль, задумавший и исполнивший указанный план? Должностное учреждение, правитель, народное собрание? Подвергся ли план предварительно общему обсуждению и голосованию, прежде чем Израиль приступил к его осуществлению? Если ясно представить себе во всех реальных подробностях процесс, который изображает Ницше преднамеренным и вполне сознательным, то мы поймем всю бессмыслицу нанизанных им слов.

Со времени еврейского «восстания рабов в морали» земная жизнь, которая до того была наслаждением, по крайней мере, для сильных и смелых, для благородных, для господ, превратилась в мучение. Со времени этого восстания господствует противоестественная жизнь, и человек становится низменнее, слабее, вульгарнее, он постепенно вырождается, ибо основной инстинкт нормального человека — не самоотвержение и сострадание, а эгоизм и жестокость. «Сами по себе обида, насилие, эксплуатация, разрушение не могут противоречить справедливости, так как сама жизнь по существу, т.е. в основных своих функциях, наносит обиды, совершает насилия, эксплуатирует, разрушает и так как иной ее себе даже представить нельзя. Правовой порядок... был бы враждебным жизни принципом, он уничтожал и разлагал бы человека, равнялся бы покушению на его будущее, служил бы признаком утомления, был бы потаенной дорогой к небытию». «Теперь везде бредят, даже в научной форме, о будущих социальных условиях, исключающих всякую эксплуатацию. Это все равно как будто нам обещают изобрести жизнь, воздерживающуюся от исполнения всех своих органических функций. «Эксплуатация» не составляет принадлежности испорченного, несовершенного или первичного общества: она составляет принадлежность существа жизни как органическая основная ее функция».

Эту глупую софистику, отождествляющую жизнь с эксплуатацией, я опроверг еще раньше, чем Ницше изложил ее в своих сочинениях. Вот что я говорил в моем труде «Условная ложь культурного человечества»: «Это словечко (что собственность — кража) можно назвать верным, только став на софистическую точку зрения, что все существующее существует лишь для себя и черпает из факта своего существования право принадлежать себе. При таком взгляде на вещи человек действительно крадет срываемую былинку, вдыхаемый воздух, выуживаемую рыбу. Но в таком случае крадет и ласточка съедаемую ею муху; в таком случае земля вообще населена только архиворами; в таком случае вообще ворует все, что живет, т.е. поглощает извне вещества, ему не принадлежащие, и органически их перерабатывает... Нет, собственность, приобретенная трудом, т.е. обменом определенного количества труда на соответственное количество ценностей, не может считаться воровством». Если здесь везде заменить слово «воровство» употребленным Ницше выражением «эксплуатация», то и получится ответ на его софизм.

Но вернемся к прерванному нами изложению этической системы Ницше. Итак, жестокость является основным инстинктом человека. Для нее нет места в новой рабской морали. Основной инстинкт нельзя искоренить, он вечно будет жив и будет требовать своего удовлетворения. Поэтому ему постарались найти другой исход. «Все инстинкты, не находящие себе выхода, обращаются внутрь. Те страшные оплоты, которыми оградила себя государственная организация против закоренелых инстинктов к свободе (к числу этих оплотов принадлежат преимущественно наказания), привели к тому, что все эти инстинкты дикого, свободно рыскающего человека обратились назад, против самого человека. Вражда, жестокость, удовольствие, доставляемое преследованием, нападением, разрушением,— все это, обращаясь против носителя таких инстинктов, создало «укоры совести». Человек, который за недостатком внешних врагов и стесненный отсутствием простора, вследствие однообразной правильности обычая, сам нетерпеливо ревел, преследовал, кусал, истязал. Это животное, самому себе наносившее раны, ударяясь о железные прутья клетки, в которую его посадили, чтобы укротить, этот алчущий, изнывающий от тоски по пустыне человек, которому приходится самого себя превращать в приключения, в место пытки,— этот шут, этот тоскующий и отчанный узник сделался изобретателем укоров совести». «Это желание истязать самого себя, эта ушедшая в себя жестокость человека-зверя, которого загнали в себя и который изобрел укоры совести, чтобы причинять себе боль после того, как ему был закрыт естественный выход для этого желания» привели к понятию о вине и грехе. Но и судопроизводство, наказание «так называемых» преступников, многие виды искусства, в особенности трагедия,— это формы, в которых первичной жестокости еще дозволено проявляться.