Народы Европы хвалятся тем, что они христиане. Да, по наружности они действительно таковы. Но там, где бессознательно обнаруживаются их настоящие убеждения, видишь с удивлением, граничащим с ужасом, что христианство в течение своего восемнадцативекового господства не оставило в их душах никакого следа. В христианстве есть две основные мысли: любовь к ближнему, даже к врагу, и умерщвление плоти, а выражаясь небогословским языком, подчинение органических побуждений настоятельной силе решающих мозговых узлов. О том, как исполняется христианами заповедь любви к ближнему, я не стану здесь говорить. Желающие знать подробности могут прочесть об этом предмете у графа Толстого и баронессы фон Сутнер. Я же хочу остановиться на второй этической основной мысли христианства.

Христианство, судя по отношению сознательной воли к органическим побуждениям человека, есть философия стоиков, возведенная в догмат. Настоящим предтечею Христа был великий и суровый Зенон. Его учение о нравственном самоудовлетворении посредством исполнения долга и презрения ко всем чувственным удовольствиям нашло небольшое число подражателей среди благородных греков и римлян, но воодушевило только один народ — еврейский. Евреи как-то инстинктивно были всегда аскетами; бессознательно, по природной склонности, они были стоиками еще задолго до появления стоических школ; они смотрели на этику Зенона как на что-то вполне для них естественное, и их лучшие мужи считали болезненным нарушением их народной жизни, когда они поддавались обольщению чувств. Благодаря философии Зенона евреи уяснили себе то, что до тех пор было их простым побуждением. Вот откуда то воодушевление, с каким они встретили учение благородно мыслящего киприота и которое дышит в каждой строчке еврейски чувствовавшего и гречески мыслившего Филона Александрийского. И евреи настолько чувствовали себя народом Стои и только Стои, что противоположную им школу эпикурейцев они с трогательно смешным фанатизмом считали за лично враждебную себе и что даже у самых невежественных евреев Восточной Европы имя утонченного уроженца Аттики осталось и до наших дней самым обидным бранным словом. Божественный сын, родившийся от иудейского народа, Иисус Христос, придал нравственному учению стоиков святость мистики. Оно сделалось частью божественного откровения, основной мыслью спасительного учения, столпом церкви, и народы, обратившиеся к христианству, должны были подчиниться этому возведенному в догмат учению стоиков.

Но они при всяком удобном случае старались вознаградить себя за то принуждение, какое возлагало на них их новое верование. Я не говорю здесь об установленном и периодическом возвращении к языческому служению плоти, называемому у нас карнавалом, как не говорю о чувствах, воззрениях и привычках черни, от которой нельзя требовать полного понимания высоконравственного учения христианства. Я говорю только об образованнейших людях христианских народов, о немногих избранниках ее духовной жизни, о тех, развития которых было бы вполне достаточно для внутреннего (эзотерического) христианства. Эти благородные представители христианских народов всегда только с тайным зубовным скрежетом терпели господство стоиков и Назарянина и, где только они находили случай замаскироваться так, чтобы их первобытное и ничем неискоренимое язычество не было узнано с первого взгляда блюстителями христианских церквей, там они с неудержимой силой вырывались из-под власти нравственного учения, которое всегда было чуждо их врожденному чувству.

Периоды времени и группы народов, в которых христианская этика самообладания и уклонения от плотских вожделений стали господствующим чувством и стимулом всей их жизни, можно пересчитать по пальцам. Славные пуритане, прежние гугеноты, янсенисты, меннонисты и гернгутеры — вот единственные примеры, которые я знаю. Остряки всегда на них клеветали и осмеивали их, потому что они ясно видели, что эти высокомыслящие люди, представители различных сект, служат только живым укором и осуждением их нехристианской жизни. Самобичевателей и других вольных мучеников нельзя смешивать с теми чисто христианскими стоиками, потому что они действовали в припадке эпидемического безумия, которое выражалось у них в форме особенного садизма, и в их кажущемся умерщвлении плоти можно было видеть скорее доходящее до исступления сладострастие.

В какой неописанный восторг приходили образованнейшие люди всех христианских народов всякий раз, когда современное течение мыслей удалялось от христианского идеала и возвращалось к языческому разгулу! Вот почему Возрождение, «Евангелие страсти» Руссо и других первых романтиков были встречены с таким энтузиазмом, как освобождение от непосильного ига. В этом энтузиазме слышалось дерзкое сознание, что образованнейшие люди того времени смотрели на христианство как на чуждую тиранию и были несказанно благодарны за освобождение от него.

Сколько действительных христиан найдется среди наивысших умов, принадлежавших к христианским народам? Я говорю не о святых отцах церкви, а о руководителях нравственной истории, науки и искусства. Савонарола был христианин — и за то его сожгли. Данте, быть может, тоже был христианином, хотя против этого можно было бы сказать многое. Мильтон был бесспорно христианином; он первый представитель умственного движения пуританизма в литературе. О Спинозе я не могу здесь упомянуть, потому что он семит и ему, как я сказал уже выше, свойственна стоико-назарейская этика. Гёте называют язычником, но на него клевещут. Конечно, кто отношения человека к начальному учению какой-нибудь церкви берет мерилом своего собственного христианства, тот станет спорить, что Гёте не христианин, но против такого грубого суждения мне не хочется возражать. Тот же, кто заглянет в самую глубь существа, сознает, что Гёте есть истинный христианин, какого только дала нам до сих пор немецкая литература. Мистику с католической окраской из второй части «Фауста», как доказательство моих слов, я не могу взять точно так же, как шутка из «Римских элегий» не может служить аргументом против меня. Я изучил самую сущность мировоззрения Гёте, откуда получили начало все его художественные образы. Кто смотрит на любовь так же трагически, как Вертер и соблазнитель Гретхен, для кого прелюбодеяние имеет глубокие нравственные отношения к родству, тот уже стоит на почве стоиков и христианства. Ведь не без основания же предпочитал Гёте Спинозу всем другим философам! Его великий современник Кант был таким же хорошим христианином, как и он. Закон совести есть переделанный по новой моде Зенон; он является самым высшим христианином из всех, кого только создала нам спекулятивная философия.

Такое редкое исключение указывает нам на то, как мало распространена нравственно-философская этика среди тех, кто называет себя христианином. Взоры мнимых христиан с непоколебимой уверенностью и как бы инстинктивно обращаются ко всем, кто возмущается против христианской этики, против понятия о чести и воздержании. Единственными условиями они ставят приличную, утонченную форму. Если чувственность является некрасивой, грубой порнографией, то образованные люди отвергают ее. Потому что верхние слои христианских обществ имеют еще достаточно силы воли подавить в себе влечение ко всему незамаскированному, животному. Но как только является предлог представить это грубое, животное под видом какого-нибудь искусства, как только есть возможность выразить свою радость по поводу его художественной формы, образованные люди тотчас же с неудержимой силой поддаются увлечению язычески-чувственным содержанием, скрывающимся под эстетической оболочкой. Вот единственное и вполне исчерпанное объяснение блестящих карьер наших трех современных писателей. Ги де Мопассан, Габриеле Д'Аннунцио и Пьер Луи почти сразу завоевали себе всемирное имя. Мопассан, конечно, несравненно выше всех из них, но он свою действительно выдающуюся способность изложения выражает в узкой форме. Д'Аннунцио — это самый несносный декламатор, какого я только знаю в литературе всего мира, запоздалый ученик Гонгора, чье хитросплетенье и приторное красноречие — по пустоте своей, салонному жеманству и важничанью не имеет себе равного. Пьер Луи идет по стопам Д'Аннунцио, и его «Афродита» есть не что иное, как «Piacere» и «Le Virgine delle Roccie» с эллинской окраской, с тем же эстетическим снобизмом, псевдоаристократизмом и с той же напыщенной риторикой, только без примеси мистики. Но главное сходство между этими тремя писателями в том, что они являются возмутителями против нравственного учения стоиков и христианства, что они прикрашивают сластолюбие и проповедуют подчинение разума всем капризам чувственности; и вот это-то и обеспечило им всемирный успех, какого не нашли и более высшие художники нашего времени, потому что они не были жрецами Астарты. О Фердинанде Фабре, чье воззрение еще интенсивнее, чем Мопассана, о Фагаццаре, великом соотечественнике Д'Аннунцио, этом благородном прозаическом эпикурейце современной Италии, об Эстонье, роман которого «L'Empreinte» есть целое художественное откровение, не говорит никто из литературных тружеников-эстетиков, работающих в прессе Старого и Нового Света. Я нарочно упомянул об этих трех писателях, так похожих на Ги де Мопассана, Д'Аннунцио и Луи. Их окружают восторженным поклонением только потому, что они сумели удовлетворить нехристианским инстинктам образованных мнимохристиан.