От теоретиков и философов школы мы вправе ожидать более обстоятельных сведений о преследуемых ею целях и применяемых средствах. И в самом деле, Шарль Морис поучает нас: «Символ есть смешение предметов, пробудивших наши чувства и вызвавших в нашей душе фикцию. Средством является внушение; дело идет о том, чтобы вызвать в людях воспоминание о предмете, который они никогда не видели». А Гюстав Кан говорит: «Символическое искусство заключается в том, чтобы в последовательном ряде произведений дать по возможности более полное выражение всем душевным переменам и волнениям поэта, одушевленного целью, которую он и должен выяснить».
В Германии за последнее время нашлось несколько слабо- и тупоумных, истеричных и графоманов, утверждающих, что они понимают эту болтовню, и популяризирующих ее в газетах, книгах и докладах. Претендующий на образованность немецкий филистер, которому издавна внушали презрение ко всему «заурядному», т.е. к здравому человеческому смыслу, и преклонение перед всем «глубокомысленным», т.е. перед бессильными потугами неспособного к мышлению размягченного мозга, видимо, встревожился и начинает себя спрашивать, не скрывается ли в самом деле что-либо под этою бессмыслицею. Во Франции люди не попались на удочку, а назвали символизм его настоящим именем, т.е. сумасшествием или спекуляцией. Такой приговор произносят над ним лучшие представители литературы любого направления.
«Символисты! — восклицает Жюль Леметр.— Да их вовсе нет на свете. Они сами не знают, что они такое и чего они хотят. Есть что-то там, под землею, что движется, копошится, но не может пробиться наружу. Поймите меня! Когда они с величайшими усилиями додумаются до чего-либо, то они тотчас же выводят формулы и теории, но это им не удается, потому что у них нет необходимого для этого ума... Это — шутники; правда, в них есть доля чистосердечия, но все-таки они — только шутники». Жозефин Пеладан называет их «замечательными фейерверками стихосложения и слова, действующими сообща, чтобы пробиться вперед, и называющими себя самыми странными именами, чтоб обратить на себя внимание». Жюль Буа выражается гораздо сильнее: «Несообразные движения, бессвязное бормотанье — вот что такое символисты. Это — кошачья музыка дикарей, рывшихся в английской грамматике и в сборниках вышедших из употребления слов. Если они когда-нибудь и знали кое-что, то теперь они хвастают тем, что все перезабыли. Расплывчатые, вздорные, темные писаки, они держат себя, словно авгуры... Они обманывают нас детским синтаксисом, какою-то абракадаброю». Даже Верлен, один из творцов символизма, в минуту откровенности сказал о своих последователях, что «они выступают каждый с своим знаменем, но что цель у них одна — реклама». Анри де Ренье старается их оправдать в следующих выражениях: «Они чувствуют потребность сплотиться вокруг общего знамени и сообща бороться против довольных». Жозеф Карагю-эль называет символизм «литературою детского плача, лепета, умственной пустоты» и сравнивает его с литературою, которую превзошли даже певцы диких народов. Эдмон Гарокур ясно сознает истинные цели символистов: «Это — люди недовольные. Они торопятся жить. Их можно назвать буланжистами литературы. Они хотят завоевать себе место в обществе, известность, почет и барабанят по чем ни попало... Настоящий их символ: груз большой скорости. Каждый из них мчится с курьерским поездом. Место назначения — слава». Пьер Кийяр полагает, что под названием символистов смешивают «поэтов с истинным дарованием и дураков». А Габриель Викер называет вещания символистов «простым школьничеством». Наконец, Лоран Тайяд, один из главных символистов, выдает нам их тайну: «Я никогда не придавал всей этой игре другого значения, кроме значения мимолетной забавы. Мы потешались над легковерием некоторых начинающих писателей, восхваляя цветные гласные, фиванскую любовь, шопенгауэрство и т. д. Но наши шутки были приняты всерьез и обошли весь мир».
Ругаться, однако,— не значит пояснять. Если по отношению к заведомым шарлатанам, выманивающим у людей деньги балаганным вздором, резкие слова осуждения уместны, то нельзя сказать того же относительно искренних бездарностей, людей с расстроенным мозгом. Это больные или калеки, которые заслуживают одного лишь сострадания. Надо указать на их болезненное состояние, но жестокое обращение со времен Пинеля уже не в ходу даже и в сумасшедших домах.
Символисты, насколько они честные люди, вследствие болезненного состояния своей нервной системы могут мыслить только туманно. Бессознательное преобладает в них над сознательным, деятельность нервов разных органов — над деятельностью серого мозгового вещества, эмоция — над представлением. Когда люди подобного рода чувствуют в себе стремление к поэтическому или художественному творчеству, они, понятно, хотят дать ему выражение. Точные слова, ясные представления им недоступны, потому что их мысль не знает резко очерченных, недвусмысленных представлений. Они, следовательно, избирают расплывчатые, неясные слова, лучше всего соответствующие их расплывчатым, неясным представлениям. Чем темнее смысл данного слова, тем лучше оно служит целям слабоумного; душевнобольной, как известно, даже придумывает совершенно бессмысленные слова, чтобы выразить свои хаотические представления. Мы уже видели, что для типических психопатов действительность не имеет никакого значения. Я здесь только напомню о приведенных мною уже изречениях Россетти, Мориса и др. Точная речь служит для выражения реальных понятий. Поэтому психопаты ею не дорожат. Они охотно слушают только того, кто не требует от них внимания и дает полный простор их беспорядочной мечтательности: ведь и они сами говорят не для того, чтобы выразить ясную мысль, а лишь подчиняясь влечению к непроизвольному фантазированию. Это и имеет в виду Малларме, когда говорит: «Назвать предмет — значит на три четверти лишить себя наслаждения... Внушить этот предмет — вот наша мечта».
Деятельность нормального мозга определяется законами логики и строгим контролем внимания. Она направляется на данный предмет, разрабатывает и исчерпывает его. Нормальный человек может рассказать, что он думает, и его рассказ имеет начало и конец. Мистик мыслит лишь по законам ассоциации идей, не подвергая ее контролю внимания. Мысли у него разбегаются. Он никогда не может в точности сказать, о чем он думает: он может лишь указать на эмоцию, подавляющую его сознание. «Мне грустно», «мне весело», «я нежно настроен», «я боюсь» — вот все, что он может сказать. Его мысль наполнена расплывающимися облачными представлениями, получающими окраску от господствующей эмоции подобно тому, как черный дым, окружающий кратер вулкана, озаряется пламенем, пылающим внутри горы. В его поэзии вы никогда не встретите логического развития мысли; подбором неясных слов он старается только вызвать «настроение». В поэтических произведениях он относится равнодушно к точной фабуле, к изложению определенной мысли, вызывающей в нем самом хотя бы не тождественную, но однородную мысль. Психопаты очень хорошо сознают разницу между произведением, воплощающим мощную работу мысли, и произведением, в котором бродят неясные впечатления, и поэтому они усиленно ищут отличительный признак, название для единственно им доступного рода творчества. Во Франции они приискали слово «символизм». Как ни нелепы их толкования этого лозунга, психолог выводит из их бормотания заключение, что они под «символом» разумеют слово или ряд слов, выражающих не какое-нибудь фактическое проявление внешнего мира или сознательного мышления, а неопределенное сумеречное представление, которое не заставляет читателя мыслить, но вызывает в нем мечты, то или другое настроение.
Великий поэт символистов, их первообраз, вызывающий удивление и подражание, давший им, по их собственному признанию, сильнейший импульс,— Поль Верлен. Ни в одном человеке не находим мы такого полного сочетания физических и психических признаков вырождения, как в нем; я не знаю ни одного писателя, на котором можно было бы проследить так отчетливо, черта за чертою, клиническую картину вырождения: вся его наружность, его жизнь, его образ мыслей, мир его представлений, его способ выражения — все подходит под эту картину. Жюль Гюре дает нам следующее описание его наружности: «Его голова, напоминающая состарившегося злого духа, с растрепанной жидкой бородой и внезапно выступающим (?) носом, густые щетинистые брови, торчащие, как колосья, над зеленоватыми глубокими глазами, чудовищный длинный и совершенно лысый череп, обезображенный загадочными выпуклостями, придают этой физиономии смешанный характер закоренелого аскета и плотоядного циклопа».