Но эти три навязчивых представления — наследственного греха, исповеди и самопожертвования,— которыми наполнены все пьесы Ибсена, составляют не единственный признак мистического его настроения. Оно проявляется еще и в целом ряде других его особенностей, на которые я теперь вкратце укажу.
Прежде всего мы должны отметить хаотическое состояние его мышления. Не веришь собственным глазам, когда читаешь, что некоторые не в меру усердные сторонники Ибсена прославляют его за «ясность» и «точность» мысли. Должно быть, эти господа полагают, что пьесы Ибсена читаются только людьми, не способными к трезвому суждению. Точная и определенная мысль составляет у Ибсена очень редкое исключение. У него все колеблется и сливается, и, когда ему наконец удается выразить что-либо ясное и понятное, он спешит несколькими страницами дальше или в следующей пьесе высказать как раз противоположное. Говорят о «нравственных идеях» Ибсена и о его «философии». Он не высказал ни одного нравственного положения, ни одного взгляда на жизнь и людей, которых бы он сам не опроверг или не осмеял метко.
По-видимому, он проповедует свободную любовь. Г-жа Алвинг говорит о «преступлении», когда она сбегает от мужа и бросается на шею пастору Мандерсу, а тот ее отвергает. Эта характерная дама с легким сердцем толкает Регину в объятия своего сына, когда тот ей нахально заявляет, что он желал бы ею обладать. И та же г-жа Алвинг с глубоким негодованием говорит о своем покойном муже, как о «падшем человеке», только потому, что он поддерживал фривольные отношения с женщинами. Спрашивается, допускает ли Ибсен потворствование своим плотским инстинктам или не допускает? Если допускает, то как же г-жа Алвинг может говорить с презрением о своем муже? Если не допускает, то как же она могла решиться сама предложить себя пастору Мандерсу и содействовать любовным отношениям Регины и ее сводного брата? Или нравственный закон имеет силу только для мужчины, а не для женщины? Ибсен вполне сочувствует жене, сбегающей от законного мужа к любовнику, равно как и жен-щине, предлагающей мужчине свободные отношения, хотя ей ничто не мешает сочетаться с ним законным браком. Но если мужчина соблазняет девушку и вполне обеспечивает ее материально на всю жизнь, или если он вступает в любовную связь с замужней женщиной, то это в глазах Ибсена тяжкое преступление, порочащее виновного навеки и осуждаемое нашим автором с беспощадностью средневекового палача.
То же противоречие принимает у Ибсена и другую, более общую форму. С другой стороны, он рьяно защищает тезис, что низшие должны подчиняться только «собственному закону», т.е. каждому своему капризу или даже болезненному навязчивому представлению. Его герои толкуют о том, что «надо жить, как Бог повелевает», восторгаются даже негодяями, когда «они имеют мужество устраивать себе жизнь по-своему». Но в то же время его герои высказываются и в противоположном смысле. Так, например, в «Привидениях» Регина говорит: «Я не могу оставаться здесь в деревне и вечно возиться с больными... Бедная девушка должна воспользоваться своей молодостью... Ведь и я хочу пожить». На это г-жа Алвинг отвечает: «Да, к сожалению». Почему же к сожалению? Разве Регина не подчиняется «собственному закону», когда «пользуется своей молодостью» и когда — как она вслед за тем заявляет — поступает в публичный дом для матросов? И почему именно г-же Алвинг приходится сожалеть об этом? Ведь и она подчинялась «собственному закону», когда предложила себя пастору Мандерсу в любовницы, и, кроме того, изъявила готовность помочь и сыну подчиниться «собственному закону», когда тот воспылал любовью к Регине? Очевидно, Ибсен в светлые промежутки сам замечает, что не совсем это удобно — подчиняться «собственному закону»; и сожаление г-жи Алвинг это вполне подтверждает. В «Дикой утке» сам автор зло осмеивает свой тезис. В этой пьесе студенту Молвику «собственный закон» предписывает не учиться, уклоняться от экзаменов и проводить целые ночи в пирушках. Насмешник Реллинг так отзывается о нем: «Он иногда воодушевляется, и я не могу не кутить с ним, потому что в Mолвике есть что-то демоническое... А демонические натуры не могут идти прямой дорогой к своей цели: им иногда приходится избирать окольные пути». Чтобы вполне выяснить свою мысль, Реллинг еще говорит: «Что значит быть демонической натурой»? Понятно, что это — глупость. Я изобрел это слово, чтобы его спасти. Иначе этот добродушный субъект погиб бы уже давно от отчаяния и презрения к самому себе».
Вот в этом-то и дело: Молвик — несчастный развинченный субъект, совершенно не способный к труду и склонный к пьянству. Если бы он был предоставлен самому себе, он понял бы собственное ничтожество и начал глубоко презирать себя. Но является Реллинг и называет его бесхарактерность демонизмом, и у Молвика вырастают крылья. Сам же автор во многом походит на своего героя Реллинга. И он восхваляет бесхарактерность, неспособность противостоять дурным инстинктам, как «свободу духа, подчиняющегося только собственным законам», и рекомендует эту свободу как единственно верный принцип. Но в противоположность Реллингу он не сознает, что морочит людей и что этот обман далеко не невинного свойства. Правда, иногда, как, например, в «Дикой утке», он сознает собственное заблуждение и выражает глубокое отвращение к тем людям, которые подчиняются собственному закону. Он казнит за это камергера Алвинга, консула Берника, негоцианта Верле, даже возвеличивает Росмера и Ребекку за то, что они подчинялись не «собственному закону», а нравственному и даже пожертвовали для него жизнью.
Ибсен часто проповедует резкий индивидуализм. Одно «я» имеет реальное значение; о нем и следует заботиться. В этом вопросе Баррес и Ибсен — единомышленники. Первый долг каждого человека — удовлетворять требованиям собственного «я», не обращая внимания на других. Когда Нора покидает мужа, она говорит, что не может обращать внимание на людские толки, что у нее есть священные обязанности по отношению к себе. Во «Враге народа» Стокман провозглашает: «Учение, что большинство, толпа, масса составляет ядро народа, что она — сам народ, что простолюдин, этот невежественный, умственно незрелый собрат наш, имеет равное с нами право произносить суждения и пользоваться властью, с нами, составляющими меньшинство, но меньшинство передовое и свободное,— это ложь, гнусная ложь... Я докажу неразвитым умам, что либералы худшие враги свободного человека... что вечная оглядка на других людей уничтожает всякую нравственность и справедливость, так что жизнь в конце концов становится адом... Теперь я самый сильный человек в мире... Вот что я вам скажу: самый сильный человек в мире тот, кто стоит одиноко». Но тот же Стокман, который так презирает «большинство, толпу, массу» и который так высоко ставит собственное «я», называет своих сограждан «трусами за то, что все они думают только о себе и своей семье, а не об обществе». Ибсен вполне сочувствует Норе, когда она заявляет, что у нее есть обязанности по отношению к себе самой и что ей нечего обращать внимание на других людей, даже на мужа и детей, но в то же время он бичует ее мужа Хельмера за то, что тот думает только о своей репутации, следовательно, о самом себе, а не о своей жене. Тут повторяется то же, что и со взглядами Ибсена на половую нравственность. Разврат у мужчины — преступление; женщине же он дозволяется. Равным образом одной женщине засчитывается в заслугу, если она энергично заботится о собственном «я». Мужчина не имеет права быть эгоистичным... Как Ибсен осмеивает эгоизм, например, в «Столпах общества», заставляя Берника наивно провозглашать, что он желает иметь женой «незначительную особу»! «В таком большом доме, как наш, всегда хорошо иметь такую скромную особу». А на замечание Иоганна, что надо подумать и о жене, Берник отвечает: «Разве нет людей, которыми она может интересоваться? Она ведь имеет меня, и Бетти, и Олафа, и меня. Человек не может прежде всего о себе думать, особенно женщина». А как жестоко Ибсен заставляет г-жу Эльветес осудить эгоизм своего мужа, вкладывая ей в уста горькие слова: «Он любит только себя и разве еще немного детей»!