Именно на этом фундаменте и зиждется мое мироздание. Для меня языки и имена неотделимы от моих произведений. Они были и остаются попыткой создать мир, в котором получили бы право на существование мои лингвистические пристрастия. Вначале были языки, легенды появились потом.

   Первое свое произведение я написал в возрасте семи лет. Речь в нем шла о драконе. Больше в памяти ничего не сохранилось, за исключением маленького курьеза. Матушка, прочитав мой опус, не сказала ни слова о самом драконе, зато заметила, что надо писать не «зеленый большой дракон», а «большой зеленый дракон». Честно говоря, я не понял, почему, и не понимаю до сих пор.

   Финский я упомянул по той причине, что именно он побудил меня снова взяться за перо. Меня восхитила и очаровала «Калевала». Свод моих легенд, частью которых (заключительной) является трилогия, возник из стремления «переписать» «Калевалу», в первую очередь — трагическую историю Куллерво.

   Все, что я помню о том, как начинался «Хоббит»: я корпел над школьным аттестатом и вдруг отложил его в сторону и на чистом листе бумаги написал: «В земле была нора, и в этой норе жил хоббит». До сегодняшнего дня не знаю, что меня подтолкнуло. Потом вышла заминка, долгое время не было ничего, кроме этой фразы и карты Трора, а книга сложилась только к началу тридцатых годов.

   По причине большой популярности «Хоббита» у читателей от меня потребовали продолжения, однако мои «древнеэльфийские» легенды были отвергнуты: как написал рецензент издательства, в них чересчур много того кельтского очарования, которое в больших дозах приводит англосаксов в бешенство. Может быть, может быть. К тому времени я и сам «убедился в пригодности» хоббитов — эти существа могли вернуть героической эпопее твердую почву под ногами, а еще из них можно было сделать героев, более доблестных, чем «профессионалы».

   Тем не менее, писать продолжение детской сказки я вовсе не собирался. Мне хотелось написать «волшебную историю», адресованную никак не детям, а также нечто большое, можно сказать, масштабное.

   Разумеется, труд предстоял немалый, ибо необходимо было как-то связать продолжение с «Хобби-том»; вдобавок пришлось изрядно повозиться с мифологией моего мира. А языки! Когда бы я думал не столько о возможных читателях, сколько о собственном удовольствии, в трилогии было бы куда больше эльфийских слов и выражений. Но и так, те «обрывки», которые встречаются в тексте, подразумевали существование двух фонетических систем, двух грамматик и двух довольно внушительных по объему лексиконов.

   Я не имел ни малейшего представления о том, кто такой Некромант из «Хоббита» (для меня он просто символизировал возрожденное зло), и не подозревал, что он как-то связан с Кольцом. Впрочем, мысль о Кольце должна была возникнуть неминуемо: если продолжать «Хоббита» впрямую, история с кольцом Бильбо — самая подходящая логическая связка. А в масштабном произведении это кольцо сразу стало Кольцом с большой буквы, и незамедлительно возник Черный Властелин. Иными словами, завязка сюжета имелась. Однако чем дальше я углублялся в тему, тем чаще мне встречались персонажи и события, повергавшие меня самого в изумление. О Томе Бомбадиле я знал, но в Бри никогда не бывал. О Бродяжнике, сидевшем в уголке трактирной залы, я знал не больше Фродо. Рудники Мории были всего лишь названием на карте, а Лориэн я увидел впервые вместе с Хранителями. До меня доходили слухи, что далеко на юге, на рубежах древнего королевства людей, живут «хозяева лошадей», но вот Дом Эорла, наместники Гондора и лес Фангорн объявились словно по собственной воле. Хуже того: Саруман ухитрился отвести глаза не только членам Светлого Совета, но и мне, и я, опять-таки подобно Фродо, дивился нежданному отсутствию Гэндальфа. О палантирах я тоже ничего не знал; правда, когда «зрячий камень» был сброшен с Ортханка, я мгновенно понял, что это такое, и так обрела смысл строчка, крутившаяся у меня в голове: «Семь звезд, семь камней и белое древо».

   С другой стороны, роль Горлума, как и роль Сэма, я себе более или менее представлял и знал, что проход в Мордор стережет огромный паук. Возможно, образ паука связан с тем, что в детстве меня укусил тарантул; во всяком случае, если кому-то угодно так думать — я ничуть не возражаю. Скажу лишь, что сам ничего о том не помню (если бы мне не рассказывали, забыл бы напрочь), а к паукам как таковым антипатии не испытываю, не давлю их и не топчу ногами. Наоборот — выпускаю на улицу тех, которых время от времени нахожу в ванной.

(Из письма У.Х. Одену)

Я никогда не считал свои произведения шедеврами, никогда не верил в их исключительность, и даже теперь, когда они, к немалому моему удивлению, получили такое признание, я по-прежнему полагаю, что произошла какая-то ошибка, и по-прежнему не слишком склонен выставлять на всеобщее обозрение мир, сотворенный моим воображением. Ведь того же «Властелина» могли встретить совершенно иначе — скажем, облить презрением и осыпать насмешками.

(Из письма К. Килби)

Мой мир появился вместе со мной — впрочем, это вряд ли интересно кому-либо, кроме меня самого. Я хочу сказать, что не проходило и дня, чтобы я не продолжал его придумывать. Мои произведения основываются на вымышленных языках... У тех существ, которых я ошибочно назвал эльфами[7], имеются два родственных языка, возникших из одного и того же источника; эти языки представляют две стороны моего «лингвистического вкуса». Из первого позаимствованы почти все имена, встречающиеся в моих легендах, что, как я полагаю, придает ономастикону своеобычность, которая обыкновенно отсутствует в подобного рода произведениях.

Кроме тяги к языкам, меня с самого детства привлекали мифы (но не аллегории!) и сказки, а в особенности — героические предания на грани волшебной сказки и исторической хроники; таких преданий, к сожалению, было не слишком много. Кстати, только поступив в колледж, я наконец-то осознал, что между волшебной сказкой и исторической хроникой существует крепкая внутренняя связь. Не могу сказать, что стал знатоком мифов и сказок: дело в том, что я всегда искал не просто знаний, а знаний определенных. Вдобавок — надеюсь, мои слова не покажутся нелепыми, — меня с малых лет печалила бедность моей родной страны, у которой не было собственных легенд (выросших, как говорится, на местной почве). Греческие, кельтские, германо-скандинавские, финские (в которые я влюбился раз и навсегда), рыцарские романы — пожалуйста, сколько угодно, но ничего чисто английского, за исключением дешевых литературных поделок. Конечно, у нас есть артуровский цикл, однако, несмотря на все свое могучее притяжение, он недостаточно натурализован, связан с Британией, но не с Англией, а потому не мог восполнить ту пустоту, которую я ощущал. Иными словами, его «волшебность» чрезмерна, он чересчур фантастичен и условен, и в нем слишком много повторов. К тому же, что гораздо важнее, в этом цикле отчетливо ощущается влияние христианства.

   По причинам, в которые я не стану вдаваться, это представляется мне роковой ошибкой. Как и всякое искусство, миф и волшебная сказка должны содержать в себе моральные и религиозные принципы (не важно, истинные или ошибочные), однако нельзя, чтобы они выпирали, имели ту же форму, что и в «первичном», реальном мире.

В незапамятные времена (с тех пор много воды утекло) я намеревался сочинить цикл более или менее связанных между собой легенд, от космогонических до сказочно-романтических (первые получали бы от вторых некоторую «приземленность», а последние приобретали толику великолепия первых), и хотел посвятить эти легенды моей стране, моей Англии. По манере изложения легенды должны были соответствовать нашим традициям (под «нашими» я разумею Северо-Западную Европу в противовес Эгейскому побережью, Италии и Европе Восточной) и обладать, если у меня получится, неким неизъяснимым очарованием, которое кое-кто именует «кельтским» (хотя в исконно кельтских преданиях оно встречается весьма редко); затем их следовало сделать «высокими», то есть избавить от всякой вульгарности и грубости, каковые вовсе не подобают стране, давшей миру столько великих поэтов. Главные события я собирался изложить во всех подробностях, а прочие изобразить двумя-тремя мазками. Цикл должен был представлять собой единое целое и в то же время производить впечатление незаконченности, чтобы и другие — не только писатели, но и художники, музыканты, драматурги — могли поучаствовать в его создании. Смешно, не правда ли? Наивно и смешно.

вернуться

7

Это слово я употребляю в первоначальном значении, которому следовал еще Спенсер, — и чума на Уилла Шекспира с его пресловутыми крылатыми малютками! (Прим. автора).