Когда расстрел закончился, конвоиры стояли рядом с убитыми, как будто не зная, что им предпринять дальше. У одного из них, кажется, началась истерика или какой-то припадок, и он пустился в пляс, горланя «Джо Хлопковый Гааз», и прыгал до тех пор, пока другой конвоир не ударил его по спине прикладом ружья. Наконец один произнес:

— Лучше бы нам засыпать их землей.

Они сделали эту работу плохо — просто выкопали канаву, столкнули туда убитых и прикрыли их землей на глубину не большую, чем требуется для посадки картофеля. Закончив, они сели на лошадей и уехали прочь.

Инман упал, уткнувшись лицом в сгиб руки, и у него было пространство для дыхания, хотя слой земли над ним был такой тонкий и неплотный, что он, лежа под ним, мог скорее умереть от голода, чем от удушья. Он лежал неподвижно, то приходя в сознание, то полностью теряя связь мыслей. Запах земли тянул его вниз, и он не мог найти в себе силы, чтобы подняться. Казалось, умереть было легче, чем жить.

Но перед рассветом из леса вышли дикие свиньи, привлеченные резким запахом крови. Они стали рыть землю пятачками и отбрасывать ее копытами и рылом, и вскоре Инман обнаружил, что он отрыт и видит прямо перед собой длинную морду огромного кабана. Они уставились друг на друга глаза в глаза.

— И-а-а-а, — произнес Инман.

Кабан пугливо отпрянул в сторону, отбежал на несколько футов, остановился и ошарашенно посмотрел на него, мигая маленькими глазками. Инман выпростался весь из земли. Расти и зацвести снова — это стало его желанием. Когда Инман вновь принял вертикальное положение, кабан потерял к нему интерес, вернулся к канаве и опять принялся рыть землю.

Откинув голову, Инман посмотрел на небо и обнаружил, что оно выглядит не так, как положено. На небе были звезды, но в безлунном небе он не мог узнать даже хорошо знакомые созвездия. Это выглядело так, как будто кто-то взял палку и хорошенько размешал небо, чтобы ничего не осталось на прежнем месте, — просто какие-то огоньки, разбросанные на черном фоне.

Когда пуля попала ему в голову, хлынула кровь, и он был весь окровавлен, причем крови было гораздо больше, чем можно было ожидать от такой раны. Кровь залила лицо, земля облепила его с головы до ног, так что он весь был цвета охры и производил впечатление глиняной скульптуры, изображающей древнего человека, черты лица которого еще не сформировались окончательно. Нащупав на голове две раны, Инман обнаружил, что они онемели и кровь на них начала сворачиваться. Он вытерся полой рубашки, но пользы от этого было мало. Он принялся дергать веревку, привязанную к его рукам и не дававшую ему выбраться из канавы, и тут же из земли показался Визи, словно большая коряга, вытащенная из мутного озера. На лице священника застыло выражение недоумения. Его глаза были открыты, и земля прилипла к векам.

Глядя на него, Инман не почувствовал, что слишком сожалеет о его смерти, но он также не мог расценивать эту смерть как некий урок всеобщей справедливости, данный в назидание и показывающий, что зло, совершаемое человеком, снова к нему вернется. Инман видел так много смертей, что такое справедливое возмездие стало казаться ему исключительно редким явлением. Он не мог даже примерно подсчитать, свидетелем скольких смертей он был за последнее время. Их количество, без сомнения, исчислялось тысячами. Смерть стала настолько привычной, что если постоянно отдавать себе отчет в ней, то можно было бы сойти с ума. Он жил так, что для него стало обыденным видеть смерть; он ходил среди мертвецов, спал среди них, спокойно причислял себя к полумертвым, так что смерть уже не казалась ему темной и таинственной. Он опасался, что его сердце было опалено огнем так сильно, что он, может быть, никогда снова не сможет привыкнуть к мирной жизни.

Инман прикидывал, как бы избавиться от веревки, пока ему не пришло в голову, что острый камень как нельзя лучше подойдет для этой цели, и до рассвета он тер веревку на связанных кистях об его острый край. Освободившись наконец, Инман снова взглянул на Визи. Одно веко у него почти закрылось. Инман хотел совершить что-то вроде жеста доброй воли по отношению к нему, но у него не было даже лопаты, и все, что он мог сделать, — это перевернуть Визи вниз лицом.

Инман оставил восход за спиной и отправился на запад. Все это утро он чувствовал себя оглушенным и испытывал тоску. Каждый удар сердца отдавался болью в висках, и чувство было такое, будто его голова упала и раскололась на множество мелких кусочков. У жердяной изгороди он сорвал пучок листьев тысячелистника и привязал его к голове стеблем растения. Тысячелистник должен был вытянуть боль, что в какой-то степени и произошло. Листья покачивались в такт его усталой походке, и он все утро, шагая по дороге, наблюдал, как тени от них двигаются под его ногами.

К полудню он остановился на развилке трех дорог. Его затуманенный мозг не способен был сделать выбор, куда следует идти. У Инмана было лишь смутное чувство, что нужно вычеркнуть ту дорогу, по которой он шел. Инман посмотрел на небо, чтобы сориентироваться, но солнце стояло прямо над головой. Оно могло опускаться в любом направлении. Он приложил руку к содранной коже на голове, ощутив засохшую кровь под волосами, и подумал: «На мне скоро живого места не останется». Красный питерсбергский рубец на шее начал болеть, как будто из солидарности с новыми ранами. Вся наружная часть раны на ощупь была как большая сырая язва. Он решил посидеть немного на подстилке из сосновых иголок на обочине дороги и подождать какого-нибудь знака, который указал бы на одну из лежащих перед ним дорог.

Спустя некоторое время, в течение которого Инман то впадал в забытье, то выходил из него, он увидел на дороге желтокожего раба, который шел рядом с разномастной парой волов — один был рыжий, другой — белый. Волы тащили телегу, груженную новыми бочонками и маленькими темными арбузами, сложенными аккуратно, как поленница дров. Мулат поймал взгляд Инмана и остановил волов.

— Господь Всевышний, — сказал он. — Вы похожи на человека, который выкупался в грязи.

Он подошел вплотную к телеге, постукал кулаком по двум-трем арбузам, прежде чем выбрать один, и бросил его Инману. Инман расколол его о край камня. Мякоть в неровно расколотых половинках была розовой, плотной, усеянной черными семечками, и он вгрызся в одну из них, а затем в другую, как голодный пес.

Когда Инман оторвался от арбуза, от него остались лишь семечки. Розовый сок капал с бороды на землю. Инман смотрел на рисунок капель, чтобы понять, содержится ли в нем какое-то указание, так как он знал, что нуждается в помощи, от какого бы странного источника она ни исходила. Однако капли в пыли не предлагали никакого знака — ни пиктограммы, ни тотема, — под каким бы углом он ни смотрел на них. Тот невидимый мир, объявил он сам себе, покинул его, чтобы он бродил, как цыганская душа, в одиночестве, не имея ни проводника, ни карты, хотя этот мир, разрушенный и враждебный, состоит из одних лишь препятствий.

Инман оторвал взгляд от земли, посмотрел на мулата и поблагодарил за арбуз. Тот был жилистым малым, очень худым, но с крепкой шеей и мускулистыми руками. На нем была серая шерстяная рубашка с завернутыми до локтей рукавами. Его холстяные штаны, сшитые на более высокого человека, были закатаны над босыми ступнями.

— Забирайтесь в телегу и поедемте со мной, — предложил он.

Инман ехал, сидя на задке телеги, прислонившись спиной к светлому бочонку, благоухающему недавно спиленным белым дубом. Он попытался заснуть, но не смог и уставился вниз, словно в трансе, на следы от колес с широким ясеневым ободом, наблюдая, как эти следы тянутся по пыльной дороге, — две линии, в которых, казалось, содержался какой-то скрытый смысл — они притягивались все ближе и ближе к друг другу по мере того, как удалялись все дальше. Он снял венок из тысячелистника и, отрывая лист за листом, бросал их в промежуток между колеями.

Когда желтокожий мулат приблизился к ферме своего хозяина, он предложил Инману заползти в одну из бочек, затем провез телегу в конюшню, где и разгрузил. Он спрятал Инмана под крышей сеновала. Инман оставался в сене несколько дней и снова потерял счет времени. Он все время спал, рабы кормили его кукурузными лепешками, жаренными на топленом свином жиру, овощами, жареной жирной свининой и подгоревшими шкварками.