Когда стало темнеть, Руби присела на корточки перед очагом, широко разведя колени и опираясь на них руками. Она завернулась в одеяло, натянувшееся плотно и гладко на ее коленях, как простыня. Руби вырезала ножом прутик из ветки гикори, ошкурила его и заточила. Потом потыкала тушки птиц в нескольких местах, пока из кожицы не выделился чистый сок и не закапал, шипя, на угли.

— Что? — спросила Ада.

— Я наблюдала за тобой и за ним все это утро и с тех пор все думаю.

— О нем?

— О тебе.

— Что обо мне?

— Я стараюсь понять, о чем ты думаешь, но не могу. Так что я просто скажу откровенно, что я сама думаю. А думаю я о том, что мы можем обойтись без него. Может быть, ты думаешь, что не сможем, но мы сможем. Стоит только начать. Я уже придумала, что нужно для фермы. И я знаю, что необходимо сделать, чтобы это получить. Урожай и животные. Земля и постройки. Это потребует уйму времени. Но я знаю, как этого добиться. Неважно, что будет — война или мир, нет ничего, что мы не сделали бы сами. Он тебе не нужен.

Ада смотрела на огонь. Она похлопала Руби по руке, затем потерла свою ладонь большим пальцем. Ада сняла одно из своих колец, положила на ладонь Руби и подтолкнула ее руку к свету от очага, чтобы она посмотрела. Большой изумруд в обрамлении более мелких рубинов был оправлен в белое золото. Рождественский подарок Монро. Ада сделала движение, чтобы оставить кольцо там, куда она положила его, но Руби снова надела его на палец Аде.

— Он не нужен тебе, — сказала Руби.

— Я знаю, что не нужен, — сказала Ада. — Но мне кажется, я хочу его.

— Ну, тогда совсем другое дело.

Ада молчала, не зная, что говорить дальше, но мысли ее были в беспорядке. То, что в ее прошлой жизни нельзя было даже представить, вдруг оказалось возможным и, кажется, необходимым. Она подумала, что Инман дезертир, что он слишком долго был один, без утешительного прикосновения любящей руки, мягкой и теплой, лежащей на плече, спине, ноге. И она сама точно такая же.

— Чего я совершенно точно не хочу, — наконец произнесла она вслух, — так это обнаружить себя однажды в новом веке старой ожесточившейся женщиной, которая, оглядываясь назад, будет желать, чтобы именно теперь у меня оказалось больше смелости.

Когда Инман проснулся, было совсем темно. Огонь теплился под слоем пепла и светился лишь слабым тусклым отблеском. Не было никакого способа узнать, давно ли началась ночь. Он даже не совсем точно помнил, где очутился. Прошло так много времени с тех пор, как он имел возможность дважды спать на одном и том же месте, что ему необходимо было полежать и восстановить в памяти последовательность дней, которые привели его в эту постель. Инман сел, наломал сучьев и бросил их на угли, затем принялся раздувать огонь, пока не показались языки пламени, отбросившие на стены темные тени. Он мог с уверенностью назвать только географическую точку, в которой он находился.

Инман услышал, что рядом кто-то дышит с булькающим хрипом. Он повернулся и увидел мужчину, лежавшего на полатях; его глаза были открыты, они казались черными и блестели в свете огня. Инман постарался вспомнить, кто этот человек, но так и не вспомнил.

Стоброд пожевал ртом и глотнул. Затем посмотрел на Инмана и произнес:

— Воды.

Инман огляделся и не заметил ни кувшина, ни фляги. Он поднялся, потер руками лицо, потом прочесал пальцами волосы.

— Я принесу тебе воды.

Он прошел к своим мешкам, вытащил бутылку, потряс ее и убедился, что она пуста. Он положил револьвер в мешок для провизии и перекинул лямку через плечо.

— Я скоро вернусь, — пообещал Инман.

Он двинулся к двери. Снаружи была черная ночь и падал снег.

Инман повернулся и спросил:

— Куда они ушли?

Стоброд не открыл глаз и ничего не ответил, только пальцы на его руке, лежавшей поверх одеяла, слегка дрогнули.

Инман вышел наружу, снова прислонил дверь к проему. В воздухе стоял запах холода и снега, схожий с запахом разрезанного металла. И еще — древесного дыма и мокрых камней в ручье. Инман подождал, пока глаза привыкнут к темноте, и направился к воде. Снега намело много, он лежал толстым слоем на земле. Ручей выглядел черным и бездонным, словно это была глубокая жила, прорезанная в земной коре. Инман присел на корточки и погрузил бутылку в воду, чтобы наполнить ее; вода казалась более теплой, чем воздух.

По дороге назад он увидел желтый свет от очага, просачивающийся из трещин хижины, в которой он спал, а также от другой хижины, стоявшей дальше по берегу ручья. Он уловил запах жареного мяса и вдруг ощутил страшный голод.

Инман вернулся в хижину, приподнял Стоброда и стал по капле вливать воду ему в рот. Затем Стоброд сам приподнялся на локте и с помощью Инмана, который держал бутылку, пил, пока не поперхнулся и не закашлялся, потом пил еще. Он задрал голову, его рот был открыт, шея вытянута. Его глотка выпирала, и было видно, как по ней проходил каждый глоток воды. Эта поза, торчащие волосы и бакенбарды и невидящий взгляд навели Инмана на мысль о только что вылупившемся птенце с такой же непреодолимой жаждой едва теплившейся в нем жизни.

Ему приходилось наблюдать такое раньше, но он видел и противоположное — жажду смерти. Люди получали раны всевозможными способами. Инман в последние годы видел так много людей с огнестрельными ранениями, что ему уже казалось, что быть раненым — это нормально, а не быть — нет. Это естественное состояние мира. Он видел мужчин, которые получали раны во все части тела, куда только могла попасть пуля. И видел, к чему приводят все эти выстрелы, — от немедленной смерти до агонии, как у одного человека у Малверн-Хилл: он стоял в полный рост, кровь лилась из его оторванной правой руки, а он смеялся громким отрывистым смехом, радуясь тому, что не умрет и в то же время потеряет способность нажимать на спусковой крючок.

Инман не мог сказать, что ждет Стоброда, ни по его лицу, ни по состоянию его раны, которую, осмотрев, он нашел сухой, залепленной паутиной и кашицей из кореньев. Лоб Стоброда был горячим на ощупь, но Инман уже давно не пытался предсказывать, умрет раненый или выживет. По своему опыту он знал, что серьезные раны иногда исцеляются, а маленькие гноятся. Любая рала могла зажить на коже, но продолжала точить человека изнутри, пока не съедала его совсем. Почему так происходит, трудно объяснить с помощью логики, как и многое в этой жизни.

Инман подбросил еще веток в огонь и, когда хижина осветилась и нагрелась, оставил Стоброда и вышел наружу. Он прошел по своим следам обратно к ручью, зачерпнул в ладонь воды и плеснул себе в лицо. Затем отломил веточку березы, ногтем разлохматил древесину на ее конце и почистил зубы. Потом он направился к другой освещенной хижине. Подойдя к двери, он остановился и прислушался, но не услышал голосов. Запах жареной индейки наполнял воздух.

Инман произнес:

— Можно?

Он подождал, но ответа не последовало, и он спросил снова. Затем вновь постучал в дверь. Руби отодвинула ее край примерно на ширину ладони и выглянула.

— Ох, — вскрикнула она, как будто могла ожидать кого-то еще.

— Я проснулся, — сказал он. — Не знаю, сколько я спал. Тот человек захотел воды, и я дал ему напиться.

— Вы спали двенадцать часов, а то и больше, — сказала Руби. Она отодвинула дверь от прохода, чтобы впустить его.

Ада сидела на полу перед очагом скрестив ноги, и, когда Инман вошел, она посмотрела на него снизу вверх. Отблески желтого света падали на ее лицо, темные волосы были распущены по плечам. Инман подумал о том, что она красива так, как только может быть красива женщина в глазах мужчины, и тут же смутился. Она казалась ему такой прекрасной, до боли в скулах. Он неловко потер щеку, не зная, как себя вести. Ни одно правило этикета, кажется, здесь не подходило, кроме того, чтобы снять шляпу. Это не очень-то было уместно в индейской хижине во время снежной бури, но по крайней мере ничего другого он не мог придумать.