— Справиться, — повторил я. — Уточним терминологию. Убить?
— Отключить. — Граф выделил слово. — Он, Пётр Алексеевич, давно уже наполовину артефакт, и в нём заложена штатная система отключения. Усыпить, остановить, как останавливают механизм. Не убивая.
— Зачем?
Вопрос повис в холодном воздухе. Граф поднял фонарь, и тени съёжились обратно.
— Затем, что живой работающий образец это доказательство, что проект не был безнадёжен. Безумие можно изучить и снять, стабильность докрутить. С таким доказательством работы отца можно предъявить военному ведомству как успех, а не как преступление, и возобновить проект.
— Любопытно выходит, Сильвестр Аркадьевич, — сказал я. — Собак вы добили из человеколюбия. Но этого зверя, безумного и мучающегося не меньше тех, велите сохранить, чтобы проект, который их всех погубил, можно было однажды продолжить. Если вы и вправду не хотите его продолжения, отчего не избавить от мучений и сорок седьмого? Было бы и милосерднее, и проще: на мёртвого зверя нашёлся бы исполнитель в первый же месяц.
Граф выдержал мой взгляд не моргнув.
— Оттого, что сохранить образец не значит снова мучить. Он не страдает в обычном смысле: его рассудка больше нет. А если его изучить, то и возобновленные эксперименты уже перестанут быть такими негуманными, ведь все будет куда проще и для людей, и для животных. Я не учёный и не палач, Пётр Алексеевич. Я наследник, разбирающий завалы, и разбираю их теми средствами, какие есть.
Сказано было гладко, и в свою пользу он, возможно, даже верил искренне. Только гуманизмом тут не пахло: пахло собственной шкурой, добротно выделанной и очень дорогой её хозяину.
Что ж, по крайней мере честная валюта.
— Условия принимаются, — сказал я вслух. — Открывайте.
Граф взялся за штурвал. Запор провернулся с длинным ржавым стоном, и бронированная дверь подалась внутрь, в темноту.
— Дальше я не пойду, — сказал граф. — Буду ждать тут. Постучите в дверь четыре раза, когда закончите. — Он помедлил. — Очень надеюсь услышать этот стук.
За дверью стояла темнота, и темнота эта пахла. Железом, плесенью, холодной пылью и поверх всего зверьем: густым, застарелым псиным духом, въевшимся в самый камень.
Ася засветила над ладонью шар синего огня и подняла его над головами. Из темноты проступил коридор: длинный, прямой, с потолком в трубах и проводке, со стенами, крашенными когда-то в казённый зелёный цвет.
Краска лежала лохмотьями, с потолка свисали погрызенные провода. По штукатурке, на высоте колена и ниже, шли борозды. Четыре параллельные глубокие борозды, потом ещё четыре, и ещё, десятками, сотнями, во всю длину коридора, словно кто-то месяцами ходил тут и точил когти о стены за неимением другого занятия.
Кот пошёл первым. Он ступал на удивление тихо для своих кило, низко неся голову. Литая шерсть его ловила Асин огонь, и уши поворачивались на каждый звук. Звуков, впрочем, было два: наши шаги да редкая капель где-то в трубах.
Первый зал открылся по левую руку: вольеры. Два ряда клеток в полтора человеческих роста, решётки в палец толщиной. Дверцы стояли распахнутыми, внутри темнели истлевшие подстилки, у решёток миски с присохшим окаменевшим месивом. На табличках по клеткам шли номера: сто девятый, двести одиннадцатый, двести четырнадцатый. На некоторых решётках прутья были выгнуты наружу.
Дальше пошли операционные, со столами под широкими лампами, с ремнями на столах. У стены лежала опрокинутая каталка, рядом рассыпался лоток: инструмент, ржавый, назначение половины его я понимал и предпочёл бы не понимать дальше. По полу везде шли следы: широкие, когтистые, кругами и восьмёрками, поверх друг друга.
[Милый. Посмотри налево, на стол с бумагами. Только посмотри, не задерживайся.]
На столе у стены лежали папки. Серые, казённые, с грифом и номерами по корешкам: «Образец 31», «Образец 82», без имён. Верхняя была раскрыта, и с пожелтевшего листа на меня глянула вычерченная тушью собачья фигура в разметке: посадочные места под вживление, аккуратные цифры вдоль хребта. Чертёж как чертёж. Я за свою жизнь прочёл их тысячи. Только размечен был не механизм.
Сёма посмотрел на чертёж через моё плечо и отвернулся. Больше он по сторонам не глядел: шёл и смотрел только вперёд, и желваки у него ходили под кожей.
Мы прошли весь главный коридор, заглядывая в залы. Склад с пустыми стеллажами. Душевая с сорванной дверью. Зверь побывал везде. И зверя не было нигде.
[Он знает, что вы здесь.]
Коридор повернул и вывел к двустворчатым дверям с круглыми окошками. За ними угадывался зал побольше: столы в ряд, перевёрнутые стулья. Бывшая столовая для работников.
Кот у дверей остановился. Шерсть-имитация на его загривке поднялась дыбом, медленно, пластина за пластиной, со звуком, с каким раскрывается веер.
Из глубины зала, из темноты за дальними столами, на нас смотрели два тусклых жёлтых огня. Они мигнули и начали подниматься над полом.
Волкодав. Громадный, мне по пояс в холке, со свалявшейся бурой шерстью, сквозь которую по всему телу проступали артефакты: пластины и оплётки на суставах, тускло отблескивающие металлом и камнем.
Я видел их разом, во всей красе, и от этого делалось нехорошо: контуры шли по зверю гроздьями, врастая друг в друга, и добрая половина их была боевая. Всё то, о чём рассказывал граф, в сборе и на полном ходу.
Глаза у оружия были пустые, с ровным жёлтым светом со дна, и смотрели они сквозь нас.
— Назад к дверям, медленно, — сказал я вполголоса. — Заманиваем его в узкий коридор. Ася, заслон. Сёма…
Договорить я не успел. Зверь снялся с места без рыка, одним длинным стелющимся броском, так быстро, что глаз дорисовал его движение уже с опозданием. Сорок седьмой прыгнул не на Сёму, стоявшего ближе, а через стол, в обход, на Асю.
Грохнуло. Кот встретил его в воздухе.
Килограммы ориалха, выброшенные катапультой, ударили зверя в плечо и снесли с траектории; оба прокатились по столам, ломая столешницы, и расцепились у стены.
Кот вскочил первым. Зверь поднялся следом, мотнул головой и пошёл на нас уже шагом, забирая вбок, и вот теперь он рычал.
— Жги, — сказал я.
Ася выбросила обе ладони. Синее пламя встало от пола до потолка широкой стеной, перекрыв зверю дорогу, загудело, дохнуло жаром. Сорок седьмой не остановился. Он прошёл сквозь стену огня шагом, только шерсть затрещала и завоняла палёным, и по ту сторону стены прибавил ходу.
— Бесполезно! — крикнула Ася, отступая. — Дайте мне время на холод!
Время смог выиграть Сёма. Он шагнул зверю наперерез, и они сошлись: пёс взвился ему на грудь, метя в горло. Сёма принял его на перчатки, поймал за челюсти, верхнюю и нижнюю, и они закружились по залу.
Будь это обычный пёс, хоть вдвое больше, Сёма свернул бы его одним движением. Но этот таскал Сёму по полу, как куль, рвался, бил лапами, и Сёма, упираясь, съезжая сапогами по плитке, держал ему пасть на разрыве и хрипел сквозь зубы что-то новоградско-бранное.
Я уже тоже не стоял на месте, а стрелял. Сгусток за сгустком, в круп, в плечо, мимо Сёмы, и каждое попадание вело зверя в сторону, сбивало с упора, гасило рывок. Кот заходил сбоку и бил в задние ноги, валя, не давая встать в полную силу.
Зверь держал всё. Контур живучести на нём наливался жаром, расход шёл чудовищный, но запаса там было предостаточно.
А потом он извернулся так, как не может изворачиваться позвоночник, вырвал нижнюю челюсть из Сёминой перчатки и достал-таки его.
Клыки прошли по плечу, с разворотом, рванув ткань, пластину и то, что под ней. Сёма взревел, но перехватил глубже, по-борцовски, навалился всем весом и впечатал зверя лопатками в пол.
— Холод! — крикнула Ася, успевшая состряпать из своих склянок и трав оперативный ритуал, и голос у неё зазвенел.
Воздух над зверем побелел. Иней пал на шерсть и на Сёмины перчатки; зверя повело, движения его стали отставать. Кот вцепился ему в загривок и повис всем своим весом. Сёма надавил грудью, кровь с его плеча закапала зверю на морду.