А потом Азалия вспомнила, где находится, и её накрыло уже совсем другим образом. Она положила вилку, медленно обвела глазами кухню и тёмные балки потолка.

— Подождите. Я ведь так до сих пор и не… Это же его стены. Настоящие, его собственные. Он их поднимал, он по этим лестницам ходил, в этой кухне, может быть, чай пил. Я с четырнадцати лет читаю всё, что о нём написано. Я его лекционные курсы конспектировала по чужим студенческим запискам, по третьим рукам. И вот я сижу в Лавке Апостофина и ем пирог. — Она прижала ладони к щекам. — Дожила…

[Скажи ей, что пироги в моих стенах удаются не хуже лекций. Милая гостья, давно у нас таких не было.]

— А библиотека? — Азалия вскинулась так, что чуть не смахнула чашку. — У него же была библиотека! Она сохранилась? Можно поглядеть? Одним глазком. Я ничего не трону. То есть трону, конечно, но очень осторожно!

Удерживать её никто и не пытался. В библиотеке она застряла до поздней ночи. Ходила вдоль стеллажей и ахала на каждом третьем корешке, даже тех, что никак с Апостофиным не были связаны.

Снимала с полки том и утыкалась в него, тут же забыв, с какой полки сняла. Села было выписывать что-то в записную книжку, уронила карандаш, полезла за ним под стол и оттуда, из-под стола, продолжала рассказывать нам, какая редкость это издание и что в Новограде за него удавятся.

Лавка подсвечивала ей полки мягким тёплым светом, услужливо ярчевшим именно там, куда гостья тянулась, и я мог только надеяться, что Азалия в своём счастье не задумается, отчего здешние лампы такие понятливые.

Спать её отправили чуть не силой, с томом под мышкой, который она выпросила до утра. Устроили гостью в моей комнате, постелив свежее, а сам я перебрался ночевать к Сёме, прихватив подушку и одеяло.

— Пётр Алексеевич, — сказал Сёма, когда я укладывался, — а барышня эта, выходит, гостит у нас, покуда дело её не кончится?

— Покуда не кончится, Сём. Будем надеяться, что кончится оно быстро.

Кончилось оно уже через день.

Жаров пришёл под вечер, отряхнул снег с плеч ещё на пороге, и по его лицу я понял всё раньше, чем он открыл рот.

— Ты был прав, — сказал он. — Этой ночью взяли.

— Рассказывай.

— Красиво сработали, между прочим, я почти залюбовался, когда читал рапорт. Ангар, ты видел, стоит вплотную к наружной ограде: с земли на него не залезть, стена глухая. Так они с улицы, из-за ограды, подвели ночью подъёмный кран, перекинули стрелу через стену и спустили людей прямо на крышу. Четверых. Те вскрыли кровельный лист, спустились внутрь на верёвках и занялись делом: подделки из телег вон, подлинники из своих мешков на их место. Работали аккуратно, по описи, ничего не побили: видно, что наняли не уличных, а людей с понятием. Час провозились, упаковали фальшивки, подняли на крышу. А у человека при приёмнике в этот момент как раз дернулись стрелки. Поднял караул. Взяли всех четверых прямо на крыше, с мешками в руках. С поличным, чище не бывает.

— А Брюханов?

— А что Брюханов. Воры люди наёмные, своя шкура дороже чужой репутации: к утру выдали нанимателя со всеми подробностями, кто платил, сколько и за что. Сейчас твой Иван Кузьмич уже у следователя. Подмена арестованного имущества, попытка обмануть казённую экспертизу, а заодно и сами подделки ему теперь припомнят, все до единой: раз заплатил за подмену, значит, знал. Тюрьма ему светит. Сделка с музеем, понятно, погибла. Так что остался он ровно при том, чего пуще всего боялся лишиться: ни денег, ни репутации.

— Ни денег, ни репутации, — повторил я.

— Чего только люди не делают ради этих двух вещей, — сухо сказал Жаров. — И до чего ловко умудряются терять обе разом.

Мы переглянулись с полным пониманием, и в наставшей тишине стало слышно, как неторопливо тикают часы над прилавком.

Азалии в тот вечер выпало праздновать: повестка её превращалась из угрозы в пустую формальность, слово её эксперты получали подтверждённым, к тому же Грозовский музей, куда это все должно было быть продано, так впечатлился ее навыками, что пригласил как эксперта разобраться с подлинной частью коллекции Брюханова. Она просидела с нами допоздна, счастливая, и грозилась с самого утра засесть в библиотеке всерьёз и надолго.

А я, уйдя в кабинет, зажёг лампу и сел дочитывать папку от Залесского. Столичные Старейшины Грани Изумруда были уже на пути в Грозов. Из столицы до нас было около двух с половиной-трех недель, и из них с визита ко мне троицы во главе с Гудимовым, уже прошло полторы.

Ждать гостей стоило уже совсем скоро.

Глава 24

Граф прислал не бумаги, а полноценный труд. Три дела в отдельных обложках, каждое со своими закладками, и в каждом первым листом шел портрет, писанный с натуры сухим пером: видно было, что художник получил задание передать сходство, а не польстить.

Я вынул все три портрета и разложил перед собой в ряд.

— Ну что, Лад, — сказал я. — Знакомься. Столичные Старейшины Грани Изумруда, собственными персонами.

[Смотрю. Который из них тебе уже не нравится?]

— Пока все трое. Но давай по порядку.

С первого листа глядел тяжелый старик с широким лбом и глубокой складкой поперек переносицы. Федор Кузьмич. Единственный колдун среди старейшин всех шести Граней, и по выпискам выходило, что поднялся он тяжелым путем: полжизни в казенной службе, потом четверть века в Ложе.

И на каждой странице его дела сквозило одно и то же слово. Сила. Свой вес он набрал сам, и набрал так, что с ним считались люди, у которых кровь куда гуще, несмотря даже на колдовское естество.

[Такие лбы дверь открывают тараном.]

Второй портрет был полной противоположностью первому: сухонький господин с мягким, ухоженным лицом и внимательными глазами. Лицо это в жизни явно запоминалось плохо, и я подозревал, что это тоже тяжелая работа.

Иван Архипович. Маг сильный, судя по перечню должностей при столичной ячейке: четверть страницы мелким писарским почерком. Связи с двором через третьи руки, множество союзов с другими старейшинами Ложи. Ни одного громкого дела за ним не числилось, зато к трем чужим громким делам он, если верить пометкам графа на полях, приложил руку так, что следов не осталось.

— Кузьмич будет говорить все напрямик. А этот прямо не скажет ничего.

Третьей легла на стол дама. Немолодая, с высокой прической по старой моде и с совершенно неискренней улыбкой: углы губ вверх, глаза пусты. Любовь Ильинична. Тоже маг.

Про нее пометки были самыми обильными: семейные тяжбы и примирения, займы между домами, и всюду она стояла где-то сбоку от события, никогда в середине.

[Имя-то какое домашнее. Пирогами должна пахнуть.]

— Пирогов, чую, мы от нее и дождемся.

Дальше шли листы, ради которых граф, надо думать, и собирал папки годами. Положение троих в столичной ячейке, кто кому чем обязан, кто с кем не кланяется.

Отдельная закладка, тонкая, но заботливо выделенная, касалась рода бриллианта: с кем из троих двор здоровается теплее. Я прочел ее дважды и отложил, ничего пока не решая: до двора мне было как до луны. Но запомнить стоило, граф не стал бы подшивать пустое.

К полудню, я вообще не заметил, как прошла ночь, а за ней завтрак, слишком углубившись в изучение бумаг, от которых могла зависеть моя, Аси, Семы и еще мало ли чья жизнь. Картина сложилась, и я откинулся в кресле, глядя на три лица разом.

— Знаешь, что тут самое интересное? Я ведь ждал увидеть буквально троицу. Как у Гудимова: один говорит, двое кивают. А тут никакой троицы нет. Есть три отдельных дела, и все три говорят об одном. Место верховного старейшины Грани. Формального наместника в отсутствие наследника, лидера из лидеров. Оно одно, а их трое, и по всем этим займам и назначениям выходит, что грызутся они за него не первый год. Влияние примерно поровну: у Федора Кузьмича сила и служба, у Ивана Архиповича деловые связи. У Марфы Ильиничны родня. Перевесить друг друга нечем. Сдвинь любую гирю на золотник, и весы бы уже упали, но они висят годами.