— Там так жарко и дымно. Хотела глотнуть свежего воздуха.
— Элспет велела подавать на стол.
Соня переводит взгляд на моего спутника.
Я тоже смотрю на него, гадая, не сочтет ли он меня непроходимой дурой.
— Это моя подруга, Соня Сорренсен. Соня, это… простите, я ведь даже не знаю, как вас зовут.
Чуть помедлив, он отвешивает короткий, официальный поклон.
— Димитрий. Димитрий Марков. Рад знакомству.
Даже в тусклом полусвете сада Соня не в состоянии скрыть, до чего же ей любопытно.
— Я тоже рада знакомству, мистер Марков, но нам пора вернуться в дом и идти к столу, иначе нас начнут искать.
Совершенно ясно: Соня сгорает от желания остаться и выяснить, что это я делаю в саду с красивым и загадочным незнакомцем.
В ответе Димитрия звучит улыбка.
— О да, до этого доводить не стоит. — Он легонько кивает головой в сторону дома. — После вас, дамы.
Я следую за Соней к особняку. Димитрий идет за мной, и я с каждым шагом ощущаю на себе его взгляд, от которого меня против воли бросает в сладкую дрожь. Я со всех сил стараюсь заглушить угрызения совести по отношению к Джеймсу — и, честно говоря, довольно отчетливые подозрения.
3
Позднее тем же вечером я сижу за письменным столом у себя в комнате и верчу в пальцах конверт с очередным посланием от Джеймса.
Что толку оттягивать время? Я уже знаю: все равно письмо легче читать не будет. Никакая внезапно из ниоткуда возникшая сила не поможет мне справиться с болью, что неминуемо захлестнет меня — как захлестывает всякий раз, когда я читаю эти письма. Однако не распечатывать конверт — тоже не выход. Джеймс заслуживает того, чтобы его выслушали. Уж это-то я ему должна.
Взяв серебряный нож для открывания конвертов, я одним быстрым движением, пока не передумала, разрезаю бумагу.
«3 июня 1891 года
Милая Лия!
Сегодня я бродил у реки, нашей реки, и думал о тебе. Вспоминал сияние твоих волос в солнечных лучах, очертания твоей мягкой щеки, и твой наклон головы, и твою дразнящую улыбку. В том, что я вспоминаю это все, нет ничего нового. Я думаю о тебе каждый день.
Когда ты только уехала, я пытался представить себе какую-нибудь ужасную тайну, из-за которой ты покинула меня. И не мог, потому что никакая тайна, никакие страхи, никакие поручения не в силах удержать меня вдали от тебя. И знаешь, я почему-то всегда верил, что ты относишься ко мне так же.
Наверное, мне надо наконец признать и принять, что ты ушла. Нет, не просто ушла, а ушла молча, и все мои письма не приносят мне ни единого слова, ни тени надежды.
Хотелось бы мне сказать, что я все еще верю в тебя и в наше совместное будущее.
Да, возможно, и верю. Впрочем, теперь мне остается только одно — вернуться к своей жизни и к утрате, что ощущаю я без тебя. Так что скажем попросту — отныне каждый из нас идет уготованным ему путем.
И если наши дороги пересекутся вновь, если ты пожелаешь вернуться ко мне — быть может, я все еще буду ждать тебя на том камне у реки. Кто знает, вдруг в один прекрасный день я подниму голову и увижу тебя в тени старого дуба, что дарил нам укрытие в прекрасные часы, которые нам удавалось украсть для себя.
Что бы ни случилось, сердце мое навеки принадлежит тебе, Лия.
Надеюсь, ты еще помнишь меня.
Я не удивлена. Нет, не удивлена. Я ведь бросила Джеймса. Единственное мое послание, написанное в ночь перед нашим с Соней отъездом в Лондон, не содержало никаких ответов, никаких объяснений — лишь заверения в любви да смутные обещания вернуться. Должно быть, после стольких неотвеченных писем все эти заверения кажутся Джеймсу пустыми словами. Не мне его винить.
Мысли мои текут по знакомому, привычному руслу: я воображаю, что рассказываю Джеймсу все, доверяюсь ему так, как не смогла довериться на самом деле, покидая Нью-Йорк. Представляю, что он стоит рядом со мной, а я изо всех сил стараюсь привести пророчество к такому исходу, который позволит нам вместе идти в будущее.
Однако эфемерность моих мечтаний совершенно очевидна. Пророчество уже отняло жизни у людей, которых я люблю. В каком-то смысле, оно и у меня отняло жизнь. И если это случится еще с кем-нибудь — а уж тем более с Джеймсом — я этого просто не вынесу. Нет смысла надеяться, что он станет ждать меня, если я не могу даже поделиться с ним причинами своего отъезда.
Печальная правда состоит в том, что Джеймс проявил мудрость там, где я оказалась столь наивна. Сердце мое содрогается от знания, которое я таила даже от себя самой, всякий раз отступая, обходя его, если мне случалось подойти слишком близко.
Но оно все равно было там, в душе.
Поднявшись, я подхожу с письмом в руках к догорающему камину. Возьму да и кину туда листок — без колебаний. Не стану мечтать о будущем, которого не увижу, пока с пророчеством не будет покончено.
Однако не так-то это просто. Рука моя сама собой замирает в полужесте, останавливается на полпути к камину, греясь в приятном тепле. Я говорю себе: «Да ведь это всего лишь бумага и чернила. Очень может быть, Джеймс дождется меня». Однако письмо — источник воспоминаний, которых я позволить себе не могу. Если я сохраню его, то буду перечитывать вновь и вновь. Оно будет отвлекать меня от насущных, необходимых дел.
Суровая мысль разбивает оцепенение, завладевшее моей рукой. Я разжимаю пальцы, бросаю письмо в огонь с такой поспешностью, будто оно уже горит. Словно обожгло мне руку, прожгло до кости. Края бумаги скручиваются в языках пламени. Пара секунд — и все снова так, точно я и не читала слова, начертанные аккуратным почерком Джеймса. Как будто никакого письма не было вовсе.
И тут меня начинает трясти — крупной, неудержимой дрожью. Я скрещиваю руки на груди, стараясь унять эту дрожь. Напоминаю себе: я свободна от прошлого, хочу того или нет. Генри мертв. Джеймс больше не принадлежит мне. Нам с Элис суждено встретиться врагами.
Остались лишь ключи, пророчество и я.
Не знаю, сколько я проспала, но огонь на каминной решетке уже догорает. Оглядывая комнату в поисках источника разбудившего меня звука, я вижу, как туманная и полупрозрачная, точно призрак, фигура в вихре белой ткани исчезает за дверью комнаты.
Я свешиваю ноги с высокой кровати, подбираюсь к краю постели и спрыгиваю на пол. Осторожно шагая по мягкому, но холодному ковру босыми ступнями, спешу к двери.
Коридор безлюден и пуст, все двери закрыты. Я выжидаю, покуда глаза привыкнут к тусклому свету настенных светильников, постепенно начинаю различать тени и очертания выстроившейся вдоль стен мебели и продолжаю путь к лестнице.
Фигура в белой ночной сорочке спускается вниз. В такой поздний час это, наверное, одна из горничных. Я негромко, чтобы не разбудить весь дом, окликаю ее:
— Простите, ничего не случилось?
Фигура останавливается на нижних ступеньках и медленно оборачивается. Тишину спящего дома разрезает мой вскрик. Передо мной — лицо сестры.
Как и в странствиях по Равнинам, уголки рта Элис изгибаются в слабой полуулыбке, нежной и лукавой одновременно. Улыбке, улыбаться которой умеет одна лишь Элис.
— Элис? — имя ее привычно и пугающе слетает с языка. Привычно — ведь это же моя сестра. Мой близнец. Пугающе — ведь я же знаю, это не может быть она, во плоти. Фигура ее смутно вырисовывается из полумглы, и становится ясно, что это лишь призрак, что тело Элис не здесь.
Невозможно, немыслимо. Ни один смертный, странствующий по Равнинам, не может пересечь границы физического мира. Во всяком случае, зримо. Таков один из древнейших законов Совета Григори, того самого, что и по сей день утверждает и хранит законы пророчества, Равнин, Иномирья.
Я все еще не в силах опомниться от недозволенного появления Элис, а она уже тает, становится все более и более прозрачной, глядит на меня с суровой отстраненностью — и исчезает.