— Дай я помогу тебе снять плащ. У тебя усталый вид. Тебе пришлось им петь?
— Разумеется, — Я протянул на ладони кучку золотых и серебряных монет и булавку с алмазом. — Приятно сознавать, что способен заработать себе на жизнь, да еще с избытком. Алмаз — это от короля, отступное, чтобы я кончил петь, иначе они бы меня по сию пору держали. Я тебе говорил, что здесь культурная страна. Да, запри в ящик большую арфу, я возьму с собой завтра маленькую. — Он повиновался. — А как Бранвена и ребенок?
— Улеглись спать три часа назад. Она легла с женщинами. Они, по-моему, рады-радешеньки, что могут повозиться с младенцем.
В его тоне прозвучало недоумение, и я засмеялся.
— А он перестал орать?
— Не сразу. Часа через два. Но им, кажется, и это хоть бы что.
— Ну, так завтра с петухами, когда мы их поднимем, он снова примется за дело. Ступай поспи, пока можно. Мы выезжаем на рассвете.
Глава 13
Из Керрека почти строго на север идет старая римская дорога, которая протянулась по голым, засоленным лугам, прямая, как бросок копья. В миле от города, за бывшей развалившейся заставой, впереди появляется темная стена леса, словно медлительная волна морского прилива, наступающая на солончаковую низину. Это и есть большой бретонский лес, густой и дикий. Дорога прорезает его насквозь и выходит к реке, которая делит страну на две части. Когда римляне владели Галлией, на том берегу реки стояла крепость, и дорога была построена, как раз чтобы соединить ее с морем; но теперь владения Хоэля доходят лишь до реки, и римская крепость служит уже твердыней Горлану. Однако далеко в леса не простирается власть ни того, ни другого короля — труднопроходимые, они тянутся на много миль, покрывая холмистую сердцевину полуострова Бретань. Если кто и проезжает здесь, то только по старой дороге, а в лесную глушь уходят лишь проселки лесорубов и угольщиков да тропы, проложенные теми, кто не ведает закона. Во времена, о которых я веду речь, эта местность носила название Гиблый лес и считалась заколдованной, нечистой. Стоило только свернуть с дороги и углубиться в чащу по одной из троп, извивающихся среди переплетенных стволов, и можно было ехать день за днем, не видя дневного света.
Когда мой отец стоял в Бретани у короля Будека, его воины блюли порядок даже в лесной чаще до реки, за которой начинались владения Горлана. Вырубали деревья по обе стороны от дороги, расчищали просеки в лесу. Но все это теперь пришло в запустение, молодой лес и кустарник подступили вплотную, мощеную поверхность дороги давно взломали морозы, местами она уже совсем исчезла, и под ногами лежала твердая, смерзшаяся земля, которая с оттепелью превратится в непролазную, жидкую грязь.
Мы выехали на заре холодного серого дня. Солоноватый ветер дул нам в спину. Он летел с моря и был полон влаги, но дождя не принес, и ехать было нетрудно. Огромные вековые деревья стояли вдоль дороги, точно чугунные колонны, поддерживающие низкий серый свод небес. Мы ехали молча. Густой подлесок справа и слева принудил нас даже по дороге двигаться не иначе как гуськом. Я ехал впереди, за мной Бранвена, а позади Ральф, ведший еще в поводу мула с поклажей. Первый час пути я чувствовал, что Ральф насторожен — он все поглядывал по сторонам, прислушивался; но в лесу видна была только обычная, мирная зимняя жизнь: лиса, олень с оленухой, один раз промелькнула черная тень — быть может, волк, уходящий в чащобу. И больше ничего — ни стука копыт, ни следа человека.
А Бранвена не выказывала признаков боязни. Она спокойно ехала за мной, безмятежно сидя на своем семенящем муле. Я не много рассказал здесь о Бранвене, потому что, признаюсь, мне мало что о ней известно. Оглядываясь теперь на давно прошедшие годы, я вспоминаю только каштановую голову, склоненную к младенцу, округлую щеку, опущенный взор, кроткий голос. Тихая молодая женщина; она, правда, свободно болтала с Ральфом, но ко мне почти никогда не обращалась, видно, я внушал ей трепет и как принц, и как колдун. Она словно и не догадывалась об опасностях нашего путешествия. И то, что она очутилась за морем, в незнакомой стране, тоже ее, в отличие от большинства ее сверстниц, оставляло равнодушной. Такое несокрушимое спокойствие проистекало не из особого доверия ко мне или Ральфу; я убедился, что она просто кротка и послушна до глупости и так предана ребенку, что остального ничего не замечает. Она относилась к тому типу женщин, для которых весь смысл жизни — в рождении и вскармливании детей, и, не будь у нее сейчас Артура, она бы, без сомнения, горько убивалась по своем умершем младенце. А так она, как видно, и думать забыла о постигшем ее горе и пребывала в эдаком полусонном блаженстве — как раз то, что нужно, для того чтобы Артур благополучно перенес все тяготы путешествия.
К полудню мы уже далеко углубились в лес. Над головами у нас густо сплетались ветви деревьев, в летнюю пору они как щитом скрыли бы от нас небо, но теперь сквозь голые зимние сучья проглядывало бледное, затуманенное пятно света там, где на небе полагалось находиться солнцу. Я ехал и высматривал, где бы нам свернуть с дороги, чтобы не оставить слишком заметных следов, и вот, как раз когда младенец проснулся и начал выказывать признаки недовольства, я увидел прогалину в чаще и повернул лошадь.
Здесь начиналась тропа, узкая и извилистая, но в зимнее время проезжая. Она уводила от дороги шагов на сто и здесь раздваивалась: одна уходила дальше, в гущу деревьев, другая, еле видная оленья тропка, круто сворачивала к подножию скалистого утеса. По ней мы и поехали. Она вела нас меж огромных валунов, на которых шуршали бурые прошлогодние папоротники, потом пошла вверх, обогнула сосновую рощу и потерялась на полянке, покрытой жухлой травой. Сюда, сквозь просвет в деревьях, проникало скудное тепло зимнего солнца. Мы спешились. Я расстелил в укрытии под навесом скалы конский чепрак для Бранвены, а Ральф спутал лошадей на опушке и насыпал им корму из чересседельных сумок. После этого мы сами уселись за обед. Я сидел с краю, спиной к дереву, и мне была видна сверху главная тропа, по которой мы приехали к развилке. Ральф в глубине укрытия помогал Бранвене. Завтракали мы рано и теперь испытывали голод. Младенец принялся вопить благим матом, еще когда мулы карабкались к месту стоянки. Но теперь ротик ему заткнул кормилицын сосок, и он, прекратив вопли, принялся деловито насыщаться.
В лесу было тихо-тихо. Дикие твари обычно не показываются в дневную пору. Одна только черная ворона, тяжело взмахивая крыльями, прилетела, уселась на сосне над нами и начала громко каркать. Лошади сжевали корм и, обессиленные, задремали стоя, свесив головы. Младенец еще сосал, но уже не так жадно, погружаясь постепенно в молочную дрему. Я прислонился затылком к сосновому стволу. Бранвена вполголоса беседовала с Ральфом. Он сказал ей что-то в ответ, она засмеялась, и тут сквозь журчание их молодых голосов до меня донесся другой отдаленный звук. Лошади. На рысях.
По моему знаку они оба разом смолкли. Ральф в мгновение ока очутился подле меня и опустился на колени, выглядывая на тропу, проходившую внизу под утесом. Бранвене я сделал знак оставаться в укрытии — напрасно беспокоился, потому что в это время младенец срыгнул, и она, подняв его себе на плечо, стала хлопать по спинке, а все остальное перестало для нее существовать. Мы с Ральфом, стоя на коленях, наблюдали за тропой.
Лошадей, судя по звуку, было две. Это не были ни вьючные клячи дровосеков, ни тихий обоз угольщиков. Лошади на рысях в Гиблом лесу могли означать лишь одно: опасность. Путники, подобно нам везущие золото — а у нас были деньги на содержание ребенка, — легко становились жертвой дурных и озлобленных людей. Связанные присутствием Бранвены и Артура, мы не могли ни вступить в бой, ни спастись бегством. И затаиться незаметно, чтобы беда нас миновала, из-за младенца было тоже нелегко. Я заранее предупредил Ральфа: что бы ни случилось, его место — подле Бранвены, при малейшей угрозе он обязан предоставить мне по моему разумению отвлечь от них опасность. Он тогда спорил, возмущался, но потом признал мою правоту и поклялся подчиниться.