— Нет. Ты пойдешь?

— Да, — сказал я медленно и очень серьезно, подыскивая нужные слова, — Видишь ли, господин… Когда ищешь… то, что ищу я, приходится заглядывать повсюду, даже в самые странные места. Смотреть прямо на солнце — невозможно, его можно видеть, лишь когда оно отражается в земных вещах. И даже отражаясь в грязной луже, оно все равно остается солнцем. И в этих поисках я готов заглянуть куда угодно.

Он улыбался.

— Вот видишь? Тебе не нужно другой охраны, кроме Кадаля.

Он развалился в кресле, облокотившись на край стола, и явно расслабился.

— Она назвала тебя Эмрис. Дитя света. Дитя небожителей. Божественный. Ты ведь знаешь, что оно значит именно это?

— Да.

— А ты не знал, что это и мое имя тоже?

— Разве? — глупо спросил я.

Он кивнул.

— Эмрис — Амброзий. Это одно и то же слово. Мерлин Амброзий — она назвала тебя в честь меня.

Я уставился на него.

— Я… Ну да, конечно! А мне и в голову не приходило!

И я рассмеялся.

— Чему ты смеешься?

— Это имя… Амброзий, князь света… А она всем говорила, что мой отец — князь тьмы! Я слышал даже песню об этом. У нас в Уэльсе песни слагают по любому поводу.

— Когда-нибудь ты споешь ее мне.

Тут он внезапно сделался серьезен. Его голос стал гулким.

— А теперь, Мерлин Амброзий, дитя света, взгляни в огонь и скажи мне, что ты там увидишь.

Я взглянул на него с удивлением. Он настойчиво сказал:

— Да, да, теперь, прежде чем угаснет огонь, когда ты устал и глаза сонные. Посмотри в жаровню — и ответь мне. Что будет с Британией? Что будет со мной и с Утером? Смотри, сын мой! Смотри и говори!

Это было бесполезно. Я уже очнулся; огонь в жаровне догорал, и сила ушла, осталась лишь эта комната с быстро стынущими тенями по углам да мужчина и мальчик, беседующие друг с другом. Но я любил его — и уставился в огонь. Наступила мертвая тишина — лишь шуршали оседающие угодья да позванивал остывающий металл.

Я сказал:

— Я ничего не вижу — только угасающее пламя в жаровне и пещеру тлеющих углей.

— Смотри еще!

Я вспотел от напряжения. Капли пота поползли по носу, по рукам, между ног, пока мои ляжки не слиплись. Я изо всех сил сцепил руки и до боли стиснул их между колен. У меня заныли виски. Я резко встряхнул головой, чтобы прояснить мысли, и посмотрел на него.

— Господин мой, это бесполезно. Прости, но это действительно так. Я не могу повелевать богом — он повелевает мной. Быть может, когда-нибудь я смогу видеть по своей воле или по твоему велению, но пока что это приходит само — или не приходит вообще, — Я развел руками, пытаясь объяснить, — Ну, как будто я стою под облаками и жду, а потом дует ветер, облака расходятся, сверху падает свет и озаряет меня — иногда целиком, иногда — лишь краешком столпа солнечного света. Когда-нибудь я смогу увидеть весь храм целиком. Но не теперь.

Меня охватило изнеможение. Я слышал это по собственному голосу.

— Прости меня, господин мой. Я пока бесполезен. У тебя еще нет своего пророка.

— Нет, — сказал Амброзий. Он протянул руку и, когда я встал, привлек меня к себе и поцеловал. — У меня есть только сын, который остался без ужина и до смерти устал. Иди спать, Мерлин. И спи до утра без сновидений. У нас еще будет время для видений. Спокойной ночи.

Видений в ту ночь у меня больше не было, но сон мне приснился.

Амброзию я о нем никогда не говорил. Я снова увидел пещеру на склоне холма, и девушку по имени Ниниана, едущую сквозь туман, и мужчину, ожидающего ее у пещеры. Но эта Ниниана не была моей матерью, и человек у пещеры не был молодым Амброзием. Это был старик, и у него было мое лицо.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

ВОЛК

Глава 1

Я провел с Амброзием в Бретани пять лет. Оглядываясь теперь назад, я вижу, что многое из того, что было, спуталось у меня в памяти, словно разбитая мозаика, которую чинил человек, почти забывший первоначальный узор. Кое-что я помню ясно и отчетливо, во всех красках и деталях; другое — быть может, более важное — помнится смутно, словно образы стерлись последующими событиями: смертью, печалью, сердечными переменами. Места я всегда помню очень хорошо — иные из них настолько отчетливо, что мне даже теперь кажется, что я могу побывать там и что, если бы я мог сосредоточиться и сила, некогда облекавшая меня, словно платье, была еще при мне, я мог бы даже теперь воссоздать их здесь, во тьме, как некогда, много лет назад, я воссоздал для Амброзия Хоровод Великанов.

Я отчетливо помню места и мысли, что приходили ко мне тогда, такие свежие и сияющие, но людей — не всегда: временами, роясь в памяти, я думаю, не путаю ли я их друг с другом: Белазия — с Галапасом, Кадаля — с Кердиком, бретонского командира, чье имя я забыл, с военачальником моего деда в Маридунуме, который когда-то пытался научить меня фехтовать, в твердой уверенности, что любой, даже незаконнорожденный, принц должен мечтать об этом.

Но когда я пишу об Амброзии, мне кажется, что он снова стоит предо мной, ярко выделяясь во тьме, как человек в шапке в ту морозную ночь, мою первую ночь в Бретани. Даже без своего одеяния силы я могу вызвать перед собой его глаза, неподвижные под нахмуренными бровями, тяжелые пропорции его тела, лицо (теперь оно кажется мне таким молодым), твердо очерченное всепоглощающей, непреклонной волей, которая заставляла его двадцать с лишним лет смотреть на запад, в сторону своего, закрытого для него королевства. Двадцать лет понадобилось ему, чтобы стать из мальчика комесом и, невзирая на бедность и неравенство сил, создать ударную мощь, что росла вместе с ним, выжидая своего часа.

Об Утере писать труднее. Или, вернее, об Утере труднее писать так, словно он уже в прошлом, всего лишь часть истории, которая завершилась много лет назад. Он встает передо мной даже более живым, чем Амброзий. Нет, не здесь, во тьме, — тут пребывает лишь та моя часть, что была Мирддином. А та, что была Утером, — она снаружи, на солнце, она хранит берега Британии, следуя начертанному мною пути, следуя тому рисунку, что некогда показал мне Галапас в летний день в холмах Уэльса.

Но Утера, о котором я пишу, разумеется, больше нет. Есть человек, соединивший в себе нас всех, тот, кто стал всеми нами: Амброзием, который создал меня; Утером, который трудился вместе со мной; и мною самим, который использовал каждого человека, встречавшегося ему на пути, чтобы дать Британии Артура.

Время от времени приходили вести из Британии, и иногда — через Горлойса Корнуэльского — я получал известия о том, что происходит дома.

Похоже, после смерти моего деда Камлах не сразу отрекся от старого союза со своим родичем Вортигерном. Он хотел утвердиться, прежде чем открыто порвать с Вортигерном и встать на сторону «молодежи», как именовали людей Вортимера. Вортимер и сам не торопился начинать открытый мятеж, но было ясно, что все идет к тому. Король Вортигерн оказался зажат меж лавиной и наводнением: чтобы остаться королем Британии, ему приходилось призывать на помощь сородичей своей жены-саксонки, а саксы-наемники каждый год требовали увеличения платы.

Страна распадалась и истекала кровью. Люди открыто называли это «саксонской напастью». Восстание готово было разразиться в любой день, особенно на Западе, где люди все еще были свободны. Не хватало лишь вождя, который объединил бы восставших. Положение Вортигерна становилось настолько отчаянным, что он против своей воли был вынужден все больше передавать командование войсками, стоявшими на Западе, Вортимеру и его братьям, в чьих жилах, по крайней мере, не было ни капли саксонской крови.

О моей матери ничего не было известно, кроме того, что она мирно живет в монастыре Святого Петра. Если до нее доходили слухи, что при графе Бретани состоит некий Мерлинус Амброзиус, она должна была догадаться обо всем. А письмо или посланец от врага верховного короля без нужды подвергли бы ее опасности. Амброзий говорил, что скоро она и так все узнает.