А именно: здесь снова идет речь о чувстве, которое не может быть прямо выражено: незачем, некому. "Ему" уже неважно. Окружению — тоже. Что же она делает? Вот муж отбыл на работу, пряча глаза; пустой дом — все очевидно и наглядно до омерзительности. Вспоминается масса примеров, моментов, когда, казалось бы, все должно было стать ясно, но "защита ду­рака" работает, ничего до рокового момента ясно не стало.

Что же она делает? Целый день, извозившись по уши, она пересаживает цветы, и из давно лежавших где-то в кладовке приготовленных с осени сухоцветов делает несколько роскошных букетов, которые украсят ее рух­нувший дом. Она полностью в это уходит, бормочет что-то себе под нос: горшок маловат и земли бы добавить — что-то обрезает, подстригает, обихаживает свои домашние растения. И в порыве болезненного, как она сама понимает, вдохновения создает три совершенно роскошные ком­позиции из сухих цветов, расставляет их на самые правильные, выигрыш­ные, красивые места, удовлетворенно вздыхает, отмывает руки, заметает землю.

В этот момент она уже готова встретить ребенка из школы, готова зани­маться ужином, она не чувствует себя больше раздавленной жабой, чело­веком, чьи чувства никому не интересны. Старые доктора начала века, на­верное, сказали бы: "Правильно, сударыня, нужно отвлекаться, нельзя, зна­ете ли, сосредоточиваться на своих огорчениях". Ну, конечно, в этой про­стенькой точке зрения есть своя правда. Но мне кажется, что здесь есть правда и покрупней. Что такое домашние цветы для тех, кто их любит, для этой женщины в том числе? Это объекты любви и заботы. Это то, что мед­ленно растет. В условиях, которые мы для них создаем, они радуют нас ро­стом и проявлениями своей тихой растительной тайны. Это кусочек нату­ральной, естественной жизни, которая — хоть и в баночке, в горшочке — тем не менее остается кусочком природы, чего-то важного и существующе­го вне суеты и грохота жизни. Они молчаливы, терпеливы, зелены, глаз на них отдыхает. "Она в отсутствие любви и смерти" пересаживает цветы, обихаживает какой-то фикус-кактус. И это ее способствование их жизни и росту, которое в качестве интуитивно схваченной палочки-выручалочки случилось именно в момент боли и отчаяния, — своеобразное символичес­кое возражение случившемуся, credo терпеливой заботы о живом на пепе­лище своей личной жизни. Оно ее и вытягивало из отчаяния, ибо связано с жизнью более глубокой, чем наши радости и огорчения.

Не могу не сказать еще об одном символическом смысле этого действия — цветы сажают на могилах. Все мы видели женщин, которые в дни религи­озных праздников или просто по выходным вдохновенно и без малейших признаков подавленности роются на кладбище со своими совочками, рас­полагают цветочки как покрасивей, чтобы долго цвели, чтобы им хорошо было. Это тоже некий способ возвысить свою скорбь, если угодно. Придать ей какой-то другой характер. Очень близко к этому погребальному смыслу то, что она сделала в отношении сухих букетов. То, из чего они были сде­ланы, росло летом, оно было живое, оно должно было украсить ее дом. В своем высушенном, выкрашенном, намертво зафиксированном виде оно ис­полнило свою задачу — украсило ее дом, как память, как тень того, что в этом доме было раньше, когда-то.

То, что эти два действия в чем-то сходны, а в чем-то контрастны, противо­положны, как бы вытянуло из нее тот оттенок унизительности, не чистой боли, а стыдной боли, с которой она жила утром. Это некая "скорая по­мощь" самой себе — из подручных средств, из собственных материалов и умений. Обратите внимание: она занялась не приготовлением еды, которая готовится для кого-то, даже не наведением уюта в доме (а часто женщины затевают грандиозную уборку в такой ситуации); она уцепилась, как уто­пающий за соломинку, за эту растительную помощь. От живых растений и от мертвых растений, от питомцев и от теней живых растений. В каком-то смысле она внутренне приняла решение похоронить то, что в такой ситуа­ции следует и можно похоронить, — и жить дальше. Не заболеть, не разва­литься на части, не расплескивать свою агрессию направо и налево, право­му и виноватому, а жить дальше, время от времени бросая взгляд на проч­но зафиксированную память об этом дне. Настанет весна, сухие букеты высохнут и будут выброшены, будет какая-то другая жизнь, настанет вре­мя свежих веток. Той жизни и той женщины, которая была, уже не будет.

Это история о циклах, об умирании и воскрешении, и каждая из нас, кото­рая пережила сильную эмоциональную травму — измена лишь одна из та­ких травм, — знает, что рано или поздно мы возрождаемся, воскресаем. Очень часто проводником обратно в жизнь для нас бывают вот эти самые пустяки, когда в совершенно разбитом — убитом — состоянии мы бредем по улице незнамо куда. Нам плохо там, откуда мы идем; может, не будет хорошо и там, куда. И вдруг что-то — книжка, цветок, украшение, камушек, все что угодно — притягивает наше внимание. И как ребенок, который увидел вдруг что-то удивительное, мы останавливаемся, разинув рот, и смотрим: ой, какая тряпочка, какой цвет, что же это такое, а я такое хочу. И может быть, мы иногда заходим в магазин и даже покупаем эту тряпочку. Вот последнее делать стоит далеко не всегда — мы потом можем не лю­бить эту покупку. Просто мы ухватились за ниточку, которая напомнила нам, что у нас все-таки есть желания. То, что в этот момент желания про­стенькие, не говорит плохо ни о нас, ни о самих желаниях. Утопающему все равно, из чего сделана соломинка. Захотеть жить в такой момент мож­но с чего угодно — с любой точки, с любой ерунды. Те же старые доктора писали о тяжело больных — тифом, холерой: признаком грядущего воз­рождения, выздоровления может быть то, что больному захотелось какой-нибудь еды особенной, какой-нибудь клюквы, какого-нибудь пирожка. Они очень уважительно относились к такого рода симптомам.

И наше вдруг приходящее на помощь легкомыслие заслуживает вовсе не презрения, а низкого поклона за то, что порой оно нас посещало в минуты тяжелые, мучительные, полные страдания. И брало за руку, вытаскивало в какую-то другую реальность, где можно обрадоваться блику на камушке, красивой форме совершенно бесполезной вазочки синего стекла, перели­вам красок на каком-нибудь шарфике. Ну, и, конечно, книжке или живому растению. Оранжевой утке с белой головкой, кружащей над переулком — так странно, наверное, весна. Само собой, еще и обрывку мелодии из окна. Естественно, вдруг открывшемуся виду из окна вагона метро. Ядреному изобилию фруктового ларька — даже тогда, когда никаких ананасов сама не хочешь. Чужой, но такой потрясающей собаке: как же, как называется эта порода? Вкусу, цвету, звуку жизни.

...Встать пораньше, счастья захотеть,

В Тушино рвануть на барахолку,

Лифчик с кружевами повертеть

И примерить прямо на футболку.

Поглазеть на пестрые шатры,

Заглянуть в кибитки грузовые —

И себе, по случаю жары,

Шляпу прикупить на трудовые.

Чтобы красный цвет и желтый цвет

В синеве печатались контрастно,

Чтоб торговцы, окликая вслед,

"Женщина!" — выкрикивали страстно.

Чтоб растаял день на языке

И закапал голые колени,

Чтобы смять обертку в кулаке

И в метро сойти — без сожалений.

Марина Бородицкая

Способность порадоваться, восхититься, замереть, захотеть и ожить — ве­ликая женская способность, без нее те травмы, обиды, удары, потери, ко­торыми полна жизнь любой женщины, были бы неисцелимы. Поблагода­рим же салат и шляпку, — а когда будет не так больно, не забудем еще и подумать...

ГРОЗДЬЯ ГНЕВА

Жечь было наслаждением.

Р. Брэдбери.

4510 по Фаренгейту

Утешение "из ничего" — это еще простительно: окружающим так, пожа­луй, даже удобнее. Но вот скандал, открытое проявление гнева — это уже криминал. Назвать его истерикой — лучший способ сообщить, что и здесь нет ничего важного и серьезного: ну, завелась, ну, покричала, завтра сама же будет чувствовать себя виноватой. Дикие проявления женской агрес­сии, домашний бунт, "бессмысленный и беспощадный" — это так некраси­во, так стыдно... что сотни и тысячи женщин об этом только мечтают. И приличные дамы никогда не делают этого в реальности. Возможно, оно и к лучшему: если есть традиционный, одобренный вековой практикой сцена­рий подавления негативных чувств, значит, нет достойного и не совсем уж убийственного способа их проявлять. Джинн, насидевшийся в кувшине, может натворить дел. Но продолжать его содержать в "местах заключения" тоже небезопасно: кто знает, какой

пустяк

может неожиданно выбить пробку? Одна моя знакомая в трудный период семейной жизни легко, по­лушутя заметила, что несколько раз ловила себя на попытке "по рассеян­ности" выбросить в мусоропровод ключи от дома. Другая в приступе яро­стной хозяйственной активности после неприятного выяснения отноше­ний "по ошибке" добавила отбеливателя куда не надо — и дорогие фир­менные мужнины рубашки все стали цвета армейских кальсон. Джинн не дремлет. Выпускать его на волю по-настоящему страшно — кто знает, ка­кую силищу он набрал, проверяя на прочность стенки своего узилища? А продолжать его удерживать силой тоже страшно: во-первых, ненадежно, а во-вторых — не по-хозяйски. Его энергией можно было бы распорядиться как-то иначе, а так от нее толку никакого, а язву желудка или какую-ни­будь миому запросто можно нажить. Стало быть, джинну следует дать по­летать в безопасном месте — пусть уж взметнет песок полигона до небес, покажет свою грозную мощь, расшвыряет столы и стулья.