А что творится в школах и детских садах — не передать. Родительский ко­митет одолевает поборами, кипят нешуточные страсти по поводу символи­ческих, но абсолютно необходимых жестов в адрес Валентины Ивановны: да зачем ей эти веники, надо что-то дельное, из косметики! Чем непрес­тижнее профессия — то есть чем ближе она к воспитанию, образованию и прочим феминизированным областям, — тем обязательнее букет. Валенти­на Ивановна должна быть довольна — кому-то же надо и эту работу де­лать, дети все-таки. А утренники! Душещипательные стишки про мамочку родную, где обязательно будут помянуты "ласковые руки" и остальной парфюмерно-кондитерский словарь устойчивых выражений, разучиваются загодя и под большим секретом. Стишки, как правило, ужасны — но тоже обязательны. И уж которое поколение мам одновременно искренне умиля­ется своим Денискам и Аликам и... испытывает что-то еще. Что-то такое, от чего сладкая улыбка "гендерной именинницы" немного сползает вниз, а взгляд ее почему-то уходит в сторону. В сторону...

Двусмысленный какой-то праздник, приторный с горчинкой, сентимен­тальный с еле уловимой ноткой непристойности. Вроде и неловко, и не­нужно, но как бы и правильно. Похоже на скомканное извинение, а кто и перед кем виноват? И ритуальное мытье посуды домочадцами — "сиди-сиди, сегодня мы сами" — это что, насмешка или репарация? Просто Юрьев день какой-то! А обязательные тосты с пожеланием "всегда оставаться та­кими же милыми, красивыми, любящими"? О каком "всегда" может идти речь, какому мгновению велено остановиться? Мужчины деликатного об­раза мыслей часто поздравляют так: "Не знаю, признаешь ли ты этот праздник, но это только повод..." — далее по тексту. Таксисты и случай­ные прохожие поздравляют без затей — и маленького волевого усилия стоит не ответить, как на другие поздравления (с Новым годом, скажем) — не вякнуть на автопилоте: "И Вас также". Выйдет глупо и незаслуженно обидно, чем таксист-то виноват?

Но при всей своей двусмысленности или благодаря ей праздник этот жив и будет жить. Потому и будет, что он прославляет идеализированные — то есть фальшивые, но ведь это всем известно — отношения мужчин и жен­щин, а в то же время самой своей приторностью напоминает: так не быва­ет, это все понарошку. Он воспевает "ласковые руки", понарошку же пре­давая краткому забвению всю мучительную сложность отношений мамы и ребенка — сегодня только хорошее или ничего, как о мертвых. Он клянет­ся в вечной любви, красоте и вообще во всем, чего не бывает по определе­нию. Я бы даже назвала его "гендерным карнавалом" — как известно, на карнавале все наоборот, не как в жизни.

И юные девы, в соответствии со своей возрастной нормой, не желают по­рой принять именно эту двусмысленность и объявляют себя неприсоеди­нившимися, но их марш протеста все равно останется незамеченным. Им еще хочется смотреть прямо, но... "вырастешь, Саша, узнаешь". Со време­нем кто-то из них сделает свой выбор — и для нее этот праздник напрочь перекроется трудами и чувствами Великого Поста. А кто-то выберет иное и будет просто предвкушать развлечения или дела, которым нерабочий день всегда ох как кстати. Кто-то сполна насладится однодневным карна­валом, коллекционируя букеты, поздравления и приглашения, собирая свою маленькую быстро увядающую дань. А кто-то в ответ на общеприня­тый сироп нарушит перемирие и рявкнет: "Я этот гинекологический праз­дничек вообще не признаю!" — и наградой ей станет неподдельное сму­щение поздравителя, и в том-то и будет "хоть день, да наш". И уж в следу­ющем году человек по тому же делу не позвонит — ну ее в болото, самому, что ли, очень хочется на телефоне висеть, могла бы тоже вид сделать.

Всего на один день Великая Богиня, сняв оранжевый дорожный жилет или бифокальные очки, разогнувшись от корыта или верстки, является нам, — но шаржем, пародией на саму себя, и ей не отпущено даже карнавальной недели. Слишком много обид, ожиданий, иллюзий. Слишком глухо молча­ние. Легче для всех, когда она предстает Девушкой с веслом, раскрашен­ной ради праздничка дешевым итальянским набором "Пупа".

Одна простая и ныне давно уж покойная женщина из владимирских крестьянок говаривала — сильно окая, как положено: "Баба — она и есть баба, чо ее праздновать?". Она не понимала этого праздника, крепко и ес­тественно вросшая в традиционный уклад, где ему и впрямь не место (хотя нынче и празднуют, и ничего, был бы повод). И, наверное, в каком-нибудь совсем ином мире, где женские потребности, ценности, жизненные циклы и роли признаются важными и это никому не надо доказывать, — там это­му празднику тоже не место, там по совершенно противоположной причи­не возникает тот же риторический вопрос: чо ее праздновать?

Мы же держим, как умеем, хрупкое и двусмысленное равновесие. Когда можем позволить себе такую роскошь, обращаем внимание на собствен­ные чувства, возникающие по поводу и в связи. Если очень повезет, мо­жем их даже проговорить, поделиться — и что-то услышать в ответ. Когда не получается, просто говорим "Спасибо!" — а сами смотрим в сторону, в сторону...

Март в России — месяц холодный, цветочки приходится заворачивать во вчерашнюю газету с фотографиями президентов, нефтяных магнатов, спецназа в масках и со смятым заголовком "...есны, любви!". Кстати, упо­мянутый выше неприличный стишок существует в двух вариантах: в муж­ском кое-чему предписывается "расти", в женском — "беречься". Вот тебе, девушка, и Юрьев день.

РАЗЛУКА ТЫ, РАЗЛУКА..

Не лезть на кухню к ней, чтоб знать судьбу заране,

И верить в собственные силы, как в нее.

Юнна Мориц

Она — это понятно кто. Страшная или нет, с косой или без, она придет ко всем. В очень хорошем романе Мюриэл Спарк "Memento mori" пожилым людям — мужчинам и женщинам — звонит по телефону неизвестный и со­общает: помните, что Вас ждет смерть. Они пугаются, они обращаются в полицию; они считают, что кто-то скверно, жестоко шутит. Когда выясня­ется, что телефонные голоса к тому же у всех разные, они решают, что "здесь действует целая банда". И только одна старая дама отвечает на зво­нок не страхом или руганью, а, что называется, по существу: "Боже мой, — сказала она, — последние тридцать лет, если не больше, я то и дело об этом припоминаю. Кое-чего я не помню, мне ведь все-таки восемьдесят шесть лет. Но о смерти своей не забываю, когда бы она ни пришла". "Рад слышать, — сказал тот. — Пока что до свидания"[48].

Помнить о старости и смерти стоит не для того, чтобы бояться, а для того, чтобы ценить свою единственную жизнь с ее бесконечными возможностя­ми — и не утрачивать во всех ее передрягах чувство благодарности. Ка­жется, женщинам это дается немного проще, даже молодые и полные жиз­ни готовы об этом говорить и думать. И покойников женщины боятся меньше: кто, по деревенскому обычаю, их обмывал и обряжал? И само сло­во женского рода. Спросите у Бабы-яги, почему, — она знает.

Страшно, конечно, а помнить надо, хотя бы время от времени, и не только о той, главной, но и о ее "младших сестрах". Сколько всего заканчивается навсегда, сколько прощаний ожидает нас на пути — и как важно отдать им положенную дань и все-таки двигаться дальше. Кстати, почему гово­рят: "Это мне так нравится, просто умираю"? Почему "до смерти хочется"? Не задумывались ли вы о том, почему в народных песнях так много само­убийств — и все больше покинутые девицы: "И остались бедной смех людской да прорубь"... "Пойду я в лес высокий, где реченька течет, она меня, глубокая, всегда к себе возьмет"... И так далее, и так далее. Может, деревенские девушки и правда легко расставались с жизнью? Но кажется, дело не в этом. Все-таки поэзия — не криминальная хроника, что-то здесь другое.