Остальные ушли, ничего не сказав в камеру: она не жалует старух. И ни­кто не склонил головы перед незаметным, растянувшимся на десятилетия тихим подвигом миллионов женщин, не прыгавших в тайгу с парашютом и не покорявших целину, а лишь стоявших насмерть на порогах своих — и каких, мы-то знаем! — жилищ с выполосканной до скрипа тряпкой и кви­танцией "за свет".

Нас больше нет. Сперва нас стало меньше,

Потом постигла всех земная участь.

 Осталось только с полдесятка женщин,

Чтоб миру доказать свою живучесть.

Мы по утрам стояли за кефиром,

Без очереди никогда не лезли,

Чтоб юность, беспощадная к кумирам,

Не видела, как жутко мы облезли.

Дрожали руки, поднимая веки,

Чтоб можно было прочитать газету.

Мы в каждом сне переплывали реки,

И все они напоминали Лету...

Юнна Мориц

В моей семье откуда-то взялось и дошло до меня выражение: "Опрятной женщине, чтобы вымыться, достаточно и стакана воды". Только представьте себе, как она, эта не ко времени опрятная женщина, несла стакан — ско­рее, алюминиевую кружку — к себе в комнату или в какой-нибудь угол, в лучшем случае отгороженный занавеской, или куда там еще его надо было донести. И заодно додумайте, как происходило само мытье — и на что по­хожа жизнь, которая породила эту мерку. Грязно-серые — не от заношен­ности, а от природы — рубашки назывались "смерть прачкам". Удивитель­но ли, что столь многие женщины старшего поколения буквально помеша­ны на чистоте — и как же они раздражали нас, уже считающих газовую колонку недостаточно удобной, уже находящих естественным и нормаль­ным, что из крана течет горячая вода. Правда, течет с перебоями и ржавая, но ведь течет! Ужасно смешно, не правда ли, что какая-нибудь "свекровь номер один" всерьез гордилась белизной своих вручную выстиранных на­волочек — как будто

больше нечем.

Делать вам нечего, Нина Николаевна, зачем же так себя мучить? Делать — по большей части — было действи­тельно

нечего.

В том смысле, что иной формы контроля за грозной и непредсказуемой действительностью, кроме маниакального доведения до блеска личного имущества, не предполагалось. Отсюда и специфические ценности: "Лицо хозяйки — унитаз". Хлоркой и вонючим хозяйственным мылом — а иначе все кругом грязью зарастет, не дом, а помойка; как же не стыдно так опус­титься — чайные чашки, вы подумайте, совершенно черные изнутри, а сода на что? Помойка, между тем, все равно наступала:

"И вот сидим мы все вместе за праздничным столом, накрытым в канун Великого Октября. Канцелярские столы покрыты газетами, сервированы гранеными стаканами, чашками без ручек, алюми­ниевыми вилками, пластмассовыми тарелками — вот они, драго­ценные черепки нашего подлинного быта, именно из такой посу­ды мы привыкли питаться. [...] Цветы красуются в бутылках из-под молока. Вместо пепельниц консервные банки. Но мы доволь­ны нашей сервировкой, мы очень любим служебные сабантуи.

Бывают, конечно, еще и домашние, семейные праздники, где вы­ставляется заветная посуда и стол накрывается белой скатертью. Но мы так выкладываемся по случаю семейных торжеств, что нам не только праздник — нам белый свет не мил"[28].

Это из романа Инги Петкевич "Плач по красной суке". Все сказано одним названием. И ни от какого "родства" — исторических корней — отказы­ваться не только глупо и неприлично, но еще и совершенно невозможно: все мы постсоветские женщины, всем так или иначе разбираться со своей персональной "помойкой" — свалкой выброшенных за ненужностью ве­щей, слов, привычек, иллюзий. Не спешите утверждать, что это не имеет к вам никакого отношения: отказываться от родни и скрывать свое проис­хождение — это ведь тоже часть традиции, и вы знаете, какой...

Про определенный тип старух говорили: "из бывших" — или, как выража­лась старенькая няня одной моей коллеги, "из когдатых женщин". Незамет­но, как это свойственно времени вообще, "бывшими" стали уже не воспи­танницы института благородных девиц, а комсомолки-физкультурницы-рабфаковки; а там подошла и очередь предвоенного поколения — "их бра­ли в ночь зачатия, а многих даже ранее", и далее — без остановок. Доста­лось всем.

Как же они справлялись? Как одевались, из чего и во что перешивали? Как отоваривали все эти бесконечные карточки и талоны, как изворачивались хоть что-нибудь приработать, когда и это тоже было нельзя? Как рожали и растили детей, как вообще на это отваживались? Как вставали в кромешном зимнем мраке на службу, куда невозможно было опоздать? Чем держались? О, в нас гораздо больше от них, чем мы догадываемся: от их привычки по­стоянно беспокоиться черт-те о чем и утешаться малым, от их тоски по празднику и упрямого равнодушия к тому, кого опять "всенародно избра­ли", от их надорванного хребта и горького юмора, от их доходящего до аб­сурда терпения и странной приверженности к особому способу заваривать кофе или ставить пасхальный кулич. На мои "научные" по молодости воп­росы о том, сколько же именно следует месить это раз в году бывающее, восхитительное, смуглое, лоснящееся тесто с родинками изюма бабушка от­вечала: "Пока жопа не взмокнет", театрально понижая голос на заветном словце. Другая бабушка, изувеченная на войне страшной непоправимой хромотой, полола грядки

лежа:

а что такого? Она же тихо, но всерьез осуж­дала меня за то, что я не помню, сколько у меня в хозяйстве постельного бе­лья: как же так можно? А пожилая профессор-педиатр на все ахи-охи по по­воду здоровья нации басила: "Мы выросли. И они вырастут..."

Тех из нас, кому крепко за тридцать, часто и в самом деле растили бабуш­ки: матерям в такой возможности было отказано, и многие из них даже и не поняли, чего лишились. Пятьдесят восемь рабочих дней по уходу за ре­бенком или три дня на аборт — вот и весь выбор. (Подумайте о недопусти­мой роскоши что-то почувствовать по этому поводу, если это

твоя

жизнь и другой не предвидится.)

И как бы наши бабушки ни были далеки от совершенства, какие бы про­блемы мы ни нажили в связи с таким — на поколение назад смещенным — особым их значением в жизни внучек... Конечно, материнская фигура бес­конечно важна и, по идее, единственна. Бабушек должно быть хотя бы две и по понятным причинам они часто не питают друг к другу нежных чувств. Конечно, пожилой возраст той, которая растит ребенка, накладыва­ет массу отпечатков: тут и чрезмерная забота о безопасности, и нормы другого поколения, и особые отношения с собственной иссякающей и внучкиной расцветающей сексуальностью... Конечно, лучше всего, когда у девочки есть мама с папой, бабушки с дедушками и сестры с братьями. Лучше. Но не вышло. И поскольку мы-то знаем, как оно было на самом деле, мы понимаем и другое: бабушки спасли немыслимое число малень­ких женских душ. А что еще они оставили, разбираться уж нам самим. Они сделали, что могли.

Бабушка, видишь, я мою в передней пол.

У меня беспорядок, но в общем довольно чисто.

Глажу белье, постелив одеяльце на стол,

И дети мои читают Оливер-Твиста.

Бабушка, видишь, я разбиваю яйцо,

Не перегрев сковородку, совсем как надо.

В мире, где Хаос дышит сивухой в лицо,

Я надуваю пузырь тишины и уклада.

Бабушка, видишь, я отгоняю безумье и страх,

Я потери несу, отступаю к самому краю:

Рис еще промываю в семи водах,

А вот гречку уже почти не перебираю.

Бабушка, видишь, я в карауле стою

Над молоком, и мерцает непрочная сфера...

Вот отобьемся — приду наконец на могилу твою,

Как к неизвестному воину, бабушка Вера!

Марина Бородицкая.

Из сборника "Я раздеваю солдата"