– Ти-хо! Выше головы! Смир-р-рно! – зычными голосами старательно выкрикивали сотники. Но как ни старались и сотники и сами дружинники, полной тишины установить не удалось; дружинники перешептывались, седла скрипели, позванивали кольцами уздечки, кони переминались с ноги на ногу, пофыркивали, и эти звуки сливались в общий тревожный, неспокойный и раздражающий шум, нельзя было понять, о чем кричали сотники; заговорил командир, задние ничего не слышали, передние улавливали лишь обрывки фраз, к тому же командир говорил очень скверно по-казахски, и косноязычную речь его джигиты еле понимали.
– Нарушители воинской дисциплины… и строгого порядка… будут крепко-крепко… наказаны. Осу… осю… осуждены!.. – искажая казахские слова, надрывался командир. Сотники одобрительно кивали, точно петухи на навозной куче, а сами потуже натягивали поводья.
Командир закончил речь, что-то сказал одному из адъютантов, тот дал какой-то знак группе пеших людей, стоявшей на краю площади. Там было человек шесть-семь, и среди них дружинники вдруг заметили хорошо знакомого им доктора Ихласа, худощавого и высокого, в своем обычном белом кителе, с золотым пенсне на носу.
– Смотри: локтор!
– И он прибыл сюда, зачем? – пронеслось по всему строю.
Нурым недоуменно смотрел то на статного, изысканно одетого Ихласа, то на стоявшего поодаль долговязого, со связанными руками Каримгали.
«Видно, будут наказывать этого беднягу. Но как? За что? Неужто на расстрел привели? – обожгла Нурыма догадка. – Ораз рассказывал, что в ту ночь, когда какие-то люди отбили обоз с оружием, офицер-мерзавец еле удрал, спасая шкуру. Неужели теперь хотят во всем обвинить Каримгали? Почему не наказывают офицера? Нашли на ком сорвать злобу! Все разбежались, а этот несчастный по глупости остался возле обоза и теперь во всем виноват».
Но это была горькая правда: во всем обвинили одного Каримгали.
«Мой маленький отряд бесстрашно бился с врагом, в десять раз превосходящим нас. В рукопашном бою погибло семеро джигитов, пятеро были тяжело ранены… Один джигит, дрожа за свою жизнь, спрятался под арбой, а на другой день, жалуясь и плача, пришел ко мне… Этот презренный трус рассказал мне, что ему говорили налетчики: «Мы – Красная гвардия, бросай свое оружие и отправляйся в аул. Мы тебя прощаем». И его отпустили».
Так докладывал начальству офицер Аблаев после того, как группа Айтиева отбила вверенный ему обоз с оружием. На следствии Аблаев еще более усугубил «вину» Каримгали. Простодушный Каримгали рассказал Аблаеву, что он и прежде знал Хакима Жунусова. Откровенность Каримгали Аблаев ловко использовал в своих показаниях: «Будучи в вооруженном отряде, сопровождавшем обоз, Каримгали Каипкожин видел агента большевиков Хакима Жунусова, однако мне об этом не доложил. Жунусов является родичем Каипкожина. В решающий момент этот солдат не поднял оружия против главаря большевиков, изменил воинской присяге, предал интересы валаята, бросил оружие. Таким образом, основная вина в пропаже обоза и гибели наших джигитов падает на Каипкожина».
– Обвиняемый Каипкожин, признаешь ли себя виновным в предъявленных обвинениях? – спросил его следователь.
Каримгали лишь молча улыбнулся.
Сын забитого, бесправного бедняка, Каримгали ничего не понимал, был жалок и несчастен. Ровесники, бывало, подшучивали над ним: «Скажи, кто сильней: старшина или волостной?» Каримгали отвечал, неизменно улыбаясь: «Всех сильней наш Жол». В его представлении самым сильным, самым почетным человеком на свете был старшина. И наедине с собой он часто мечтал: «Эх, стать бы мне старшиной и разъезжать на коне по аулам!» Поэтому, когда Жол сказал ему: «Чем без дела слоняться по аулу, ты бы лучше сел на коня да взял бы оружие», Каримгали с радостью согласился. Получив желанную винтовку, он был уверен, что стал таким же могущественным, как старшина. А всякие посторонние вопросы насчет того, кто с кем воюет, ради чего воюет, понятия «правительство», «власть», «руководство» – все это его не интересовало, было выше его разумения. На все приказания Аблаева он только согласно кивал головой и не подозревал, что офицер может сделать ему что-либо плохое. Даже когда суд вынес решение за нарушение воинской присяги расстрелять его перед строем, он не удивился и, как всегда, широко улыбаясь, продолжал стоять, словно ничего не случилось. Кто знает, может быть, он был настолько забит, что ему и в голову не приходило возражать против чего-либо, а может быть, он сознавал полную свою невиновность и совсем не предполагал, что с ним могут обойтись так жестоко.
Дружинники смотрели теперь на полного, смуглого до черноты человека – председателя военно-полевого суда. Среднего роста, с усами, шинель на нем черная, длинная, до самых пят, и наглухо застегнута. Он подошел к строю ближе, снял черную фуражку с высокой кокардой, сунул ее под мышку и, повернувшись, что-то сказал секретарю суда. Писарь услужливо кинулся к нему, двумя руками почтительно протянул что-то похожее на папку. Черный неторопливо взял бумагу, небрежно подал свою фуражку писарю, погладил усы, расправил грудь и принялся ленивым густым голосом монотонно читать приговор:
– «От имени автономии, именуемой Западным валаятом и созданной по желанию народа, единогласным решением малого учредительного меджлиса народных представителей, истинно справедливый военно-полевой суд, основанный на милосердных положениях шариата, под председательством судьи Копжасарова рассмотрел августа 28 дня 1918 года дело военнослужащего войск Западного валаята Каримгали Каипкожина, обвиняемого в тяжком преступлении – нарушении воинского устава…
За содеянное преступление – предательство интересов валаята – солдата Каримгали Каипкожина приговорить к расстрелу перед строем войск…» – закончил чтение приговора председатель суда, и взоры всех дружинников обратились на Каримгали…
Все ясно представили, всем сердцем почувствовали состояние невинного собрата, которому осталось несколько минут жизни под синим просторным небом. Все глянули на обреченного, несчастного джигита, у многих застыли тяжелые слезы на глазах, дрогнули сердца, гневно сошлись брови. Но на лице простодушного, ясного и тихого, как эта степь, джигита не дрогнул ни единый мускул, не появилось и тени испуга, отчаяния или сожаления. Он по-прежнему улыбался, безмятежно смотрел на могильно затихший строй солдат. Для него ничего не изменилось, ничего не произошло, все было как прежде: и небо, и земля, и люди, и дома, и казарма… Зачем его убивать? Что он такое сделал? Ведь это – люди, как и он, с душой и сердцем, одни – родичи, другие – земляки, третьи – друзья, добрые приятели и знакомые…
Сотник вначале радовался, видя, что к нему попали деловые, способные и видные джигиты. Еще до формирования сотни он узнал, что Нурым – певец, смел, решителен да к тому еще грамотен. Не раз он слышал, как высоким, чистым голосом пел Нурым и подыгрывал на домбре, иногда сотник вместе с джигитами одобрительно выкрикивал, поддерживая певца. Так было всего лишь несколько недель тому назад, когда еще только-только собирались со всей степи будущие солдаты. Потом, когда из новобранцев сформировали сотню, Жоламанов сразу назначил Нурыма десятником – онбасы. Его приятель, кряжистый, своенравный Жолмукан, тоже с первого взгляда понравился сотнику. «Они вполне смогут держать в крепкой узде по десятку зеленых оборванцев», – решил он тогда про себя. Но когда сотня приступила к учениям, Жоламанов понял, что эти двое – совершенно разные люди. Нурым был послушен, но Жолмукан выказывал неукротимый, вольный нрав. Окрики командира на него не действовали, наоборот, он еще больше дерзил.
Однажды Жоламанов решил приструнить десятника.
– Бараков, если вон тот твой джигит на сивой кобыле и дальше будет позорить сотню, я тебя посажу на гауптвахту! Почему не обучаешь как следует? – строго прикрикнул он.