Глава девятая

1

В первые минуты, когда Хакима окружили конные казаки и погнали к тюрьме, он был ошеломлен – позор!.. Его, как убийцу, как грабителя и вора, гонят в тюрьму! Это равносильно смерти. Он был готов провалиться сквозь землю, ему казалось, что все прохожие смотрят на него. «Лучше умереть, чем пережить такой позор! Такое бесчестье!»

Нет, не только физические страдания мучили его, когда он, задыхаясь, бежал перед казаками, а те, гикая, нахлестывали его по спине нагайкой, – страдала душа, к горлу подступала обида, а глаза затуманивались слезами. Только когда присоединился к двум арестованным – невысокому интеллигенту в черной шляпе и слегка поношенном черном пальто и сгорбленному старику с кровоточащими ссадинами на лице, – немного успокоился. Интеллигент в черной шляпе всю дорогу до тюрьмы безумолчно говорил о несправедливости казаков, арестовавших его, безвинного человека. «Это вопиющее беззаконие! Я никогда и нигде не видел такого произвола, это неслыханно! Это насилие! Растоптана человеческая гуманность. Неслыханная наглость – первого попавшегося человека хватают на улице и гонят в тюрьму! Дикость, доисторическая дикость, от которой холодеет сердце!..» Эта обличительная тирада адвоката ободряюще подействовала на Хакима.

«Не я один опозорен и обесчещен, – подумал он. – Не я один схвачен ни за что. Вон какого интеллигента арестовали, не посчитались ни с чем…»

Пока Хаким рассуждал над тем, какое несчастье неожиданно обрушилось на его голову и как теперь выйти из этого положения, казаки подогнали его к высокому каменному забору с колючей проволокой. Хаким с ужасом глянул на эту холодную темную стену с двумя сторожевыми вышками по углам, за которыми виднелось такое же холодное и серое здание тюрьмы. Он не сразу понял, для чего были сделаны вышки и натянута проволока; тюремные охранники распахнули тяжелые железные ворота, впустили арестованных и снова закрыли, громыхнув массивной задвижкой. Стало жутко, словно Хакиму только что вынесли приговор: «Ты больше не увидишь ни солнца, ни голубого неба, вечно сидеть тебе в промозглой сырости и темноте!..» Это прочел он в глазах охранников, об этом говорили молчаливые каменные стены и многочисленные железные двери со скрипучими запорами, через которые проводили их. Наконец арестованных ввели в темный длинный коридор, по обеим сторонам которого черными столбиками виднелись двери.

– Раздевайтесь!

Все трое, испуганно прижимаясь друг к другу, не могли разобраться, что означал этот грозный окрик и к кому он относился. Приказывал надзиратель, одетый в черное; в руках он держал связку ключей, каждый из которых по величине напоминал молоток. «Расстреляют?!» – молнией пронеслось в голове Хакима. Он задрожал, будто на него вылили ушат ледяной воды, звонко застучали челюсти.

– Чего выпучил шары, старый хрен! А ну скидай свои лохмотья! – надзиратель ткнул старика кулаком в грудь. – А ты, черный котелок, кого ждешь? – повернулся он к адвокату и с издевкой добавил: – Шляпу нацепил, арда несчастная!..

Другой надзиратель грубо снял с Хакима пальто и принялся обрывать пуговицы на нем.

– Раздевайся догола!

Хаким, продолжая стучать зубами от испуга и холода, стал раздеваться; адвокат и старик тоже неуклюже и робко принялись сбрасывать с себя одежду. Надзиратели приступили к обыску: ремни и шнурки они откидывали в сторону, с брюк и рубашек посрезали крючки и пуговицы; вывернув карманы, забрали все документы, бумаги и деньги.

– Вы топчете человеческое достоинство. Не имеете права так обращаться со мной. Это варварство! – начал было снова горячиться адвокат.

Старший надзиратель рявкнул на него:

– Заткни рот! – и сунул ему под нос увесистый кулак.

Голых, их поставили рядком вдоль стены. Старший надзиратель заставил три раза присесть и встать, согнуть и разогнуть спины, затем, не разрешая одеваться, сунул им одежду в руки и втолкнул в камеру.

Могильной сыростью обдало Хакима. Стены грязные, исцарапанные и исчерканные чем-то твердым, в кровяных пятнах от раздавленных клопов; высоко, почти под самым потолком, узкое окно с железными решетками и разбитыми стеклами. Один из глазков оконной рамы заткнут не то изодранным в клочья старым одеялом, не то ватными брюками. Все трое молча стали одеваться; вместо брючных ремней кое-как приспособили связанные носовые платки и оторванные с кромкой подолы нижних рубашек.

В тот же день, когда, спустя несколько часов, в их камеру втолкнули арестованных гимназистов, Хаким повеселел, словно вновь очутился на свободе. Схватив Амира в объятия, он радостно воскликнул:

– Ойпырмай[18], просто чудесно, что ты оказался здесь!

– Я вижу, ты радуешься моему несчастью? – удивился Амир.

– Как ни толкуй, а я сказал правду. Если бы не вы, я умер бы от отчаяния в этой мрачной гробнице!

Как ни казалось ему, что легко делить тяжесть и горечь заточения вместе с товарищем, сердце точила разъедающая тоскливая боль.

Для самых различных по характеру и образу жизни людей, столкнувшихся по воле судьбы в камере, прошедшие трое суток показались невыносимо жуткими, как страшные кошмарные сновидения, но это было лишь началом мучений, унизительных пыток, которые предстояло еще испытать и которые не могли представить ни само болезненно-лихорадочное воображение, ни охватить здравый рассудок…

– Это ты, большевистский прихвостень, расклеивал листовки? – размахивая наганом, кричал офицер на Хакима во время допроса. – Тебя мало расстрелять, повесить тоже мало!.. Ты будешь всю жизнь мучиться, прикованный к тачке! И я это сделаю! Даю ночь на размышления. Утром все расскажешь. Только правдой можешь вымолить прощение. Иди, скотина!..

Вернулся Хаким в камеру с видом обреченного на смерть человека, который потерял последние надежды на спасение, и не было даже соломинки, за которую можно ухватиться. Он больше уже никогда не увидит ослепительно сверкающего мира, навеки порвана связь с жизнью, похоронены самые дорогие мечты, и нет для него теперь ни радости, ни счастья, ни горячих юношеских надежд на будущее.

Прошла ночь. Он почти не спал, а утром был мрачен как туча.

К нему подошел Амир и стал успокаивать:

– Не бойся, мне они говорили то же самое, что и тебе, с той только разницей, что обещали не к тачке приковать, а подвесить за ногу. Да, да, вот за эту ногу. А что еще могут пообещать враги? Или ты ждешь, что они поклонятся тебе: «Добро пожаловать, господин, искренне сочувствуем и желаем поскорее выбраться отсюда в полном здравии»? Брось печалиться, не тужи, подними выше голову! Кто знает, кому еще придется возить тачки и быть подвешенным за ногу!

Сидевший неподалеку от них рабочий-татарин одобрительно закивал головой:

– Не отчаивайся, малый, с вами ничего не случится. Только не подписывайте никаких бумажек и держите язык за зубами. Тюрьма кишит провокаторами.

«Многое видел в жизни этот татарин-рабочий, не раз, видно, сидел в тюрьме, опытный, умный человек. Пожалуй, он правильно говорит. Ну хорошо, если со мной ничего не сделают, тогда зачем держат в тюрьме, для чего унижают и издеваются? Тут действительно, как говорил адвокат, настоящее варварство. Ведь никто не знает, где мы, что с нами. Если даже всех нас уничтожат, все равно никто не узнает».

В углу камеры заворочался арестованный с забинтованной головой, заплывшими от побоев глазами и распухшими губами. Он не мог разговаривать. Татарин-рабочий объяснялся с ним знаками.

– Хороший человек, лев-джигит!.. Председатель Январцевского Совдепа. Это кулаки его так, собаки!.. – сказал татарин, вставая и направляясь к больному.

Камера переполнена, людей набили сюда, как овец в тесный загон. Заключенные сидят плотно, плечо к плечу, многие в одних рубашках. Когда втолкнули сюда Хакима со стариком и адвокатом, было холодно, а теперь от человеческих тел и дыхания сделалось тепло, в камере стоял кисло-горький тяжелый запах, смешанный с табачным дымом, было трудно дышать, неприятно першило в горле.

вернуться

18

Ойпырмай – возглас радости, удивления.