Тюрьма как могила, сырая и холодная, и кажется, что стены наваливаются на плечи и вот-вот раздавят человека.

«Настанет ли светлый день для нас или нет?» – грустно подумал Хаким, взглянув на ржавые железные прутья и тусклые стекла высокого тюремного окна.

2

После полудня воробей, умостившись на подоконнике высокого тюремного окна, суетливо повертел своей крохотной серовато-темной головкой и сквозь железные решетки с любопытством, как показалось арестантам, заглянул в камеру.

– Хаким, воробушек на тебя смотрит, – наверное, тебя выпустят? – наперебой закричали арестованные.

Хаким сидел на краю железной койки, спиной к окну. Пока обернулся и выглянул в окно, воробушек чирикнул и улетел. Хакиму страстно хотелось, чтобы это была правда. Стараясь ничем не выдать своего волнения, небрежно сказал:

– Все эти приметы – ерунда!

– Совсем не ерунда, – возразил татарин-рабочий, подойдя к Хакиму. – Верный примет. Освободишься.

Не успел он проговорить, как целая стайка воробушков с шумом уселась на подоконник, но через секунду, словно вспугнутая кем-то, – улетела!

– Ура!

– Ура!

– Все как один уйдем отсюда! – нестройно закричали арестованные.

Некоторые на радостях даже захлопали в ладоши.

– Оллахи, хорошо, малай. Все равно мы победим. Красная гвардия… – начал было татарин, но тут же смолк.

Хаким, глядя на взволнованное скулистое лицо татарина, подумал: «Многое претерпел в жизни этот человек, крепкий!»

– Товарищи! – татарин выбросил вперед руки, как бы зазывая к себе в объятия. – Давайте споем! – И, не ожидая согласия, густым сильным басом затянул:

Смело, товарищи, в ногу,
Духом окрепнем в борьбе.
В царство свободы дорогу
Грудью проложим себе.

Песню подхватили второй, третий, четвертый, и вскоре вся камера загудела от мощного слитного хора голосов.

Страстные призывные слова песни и щемящая, захватывающая мелодия проникали в самое сердце. Песня вырвалась в коридор и потекла по камерам, она проникла в самые темные закоулки тюрьмы, в самые глухие подвалы с щербатым и грязным цементным полом, куда никогда не попадал солнечный луч.

Как пламя во время пожара, раздуваемое ветром, вдруг охватывает весь дом, – так всколыхнулась и охватила тюрьму песня. Не прошло и минуты, как ее запели и в других камерах. Словно эстафету, ее передавали от камеры к камере: от восьмой к девятой, от девятой к десятой… от двадцать второй к двадцать третьей – общим камерам, расположенным в конце коридора. Второй куплет пела уже вся тюрьма.

Вышли мы все из народа,
Дети семьи трудовой.
Братский союз и свобода —
Вот наш девиз боевой.

Пели на разных языках: русском, казахском, татарском, пели во весь голос, вдохновенно и бодро, казалось, что песня вот-вот сорвет крышу и разбросает по камушкам эти холодные стены тюрьмы.

Арестованные не спрашивали себя, зачем они поют и кто первый запел, – песня сама вырывалась из груди. Она звала к борьбе, и каждый чувствовал себя в этот миг сильным и свободным, уносился мыслями вперед, к светлым дням, которые непременно наступят и принесут счастье и радость. Песня окрыляла, заставляла надеяться и верить.

Песню услышали и в соседнем корпусе, где томились женщины. Она проникла и в глухие одиночные камеры, в одной из которых сидели Червяков и Дмитриев.

Червяков подбежал к узкому зарешеченному окну, закрытому снаружи дощатым козырьком, и стал внимательно прислушиваться.

– Петр Астафьевич, подите сюда!.. Поют «Смело, товарищи…». Это в общих камерах. Да, в общих камерах поют! Там, очевидно, произошла какая-то перемена.

В глазах Червякова загорелись огоньки; чем дольше он вслушивался, тем шире расплывалась по лицу радостная улыбка.

– Перемена?.. Это вполне естественно, особенно теперь, в настоящий момент, – улыбнулся Дмитриев. – Пожалуй, и мышь едва ли согласится сидеть без движения в этой каменной скорлупе.

– Все громче и громче поют, Петр Астафьевич, слышите? По-моему, там что-то большое произошло. Может, помощь подоспела, а?..

Дмитриев некоторое время молча вслушивался, затем тихо проговорил:

– Нет, Павел Иванович, это не помощь… Рановато ей, да и откуда она сейчас?.. Поют, вероятно, по какому-то другому случаю.

– Но ведь вся тюрьма поет!

– И что же…

Из соседней камеры послышался стук – это вызывали Червякова. Учитель подошел к стенке и стал тоже стучать.

В камере, откуда раздался стук, сидели Половинкин и Нуждин. Червяков установил с ними связь и все время поддерживал ее. Он заставлял Дмитриева расхаживать по камере, а сам в это время разговаривал с Нуждиным. Вот и теперь, прослушав выстукивание, он подошел к Дмитриеву и сказал:

– Нуждин передает, что это, по-видимому, песня протеста.

– Это его предположение? Да, конечно…

Надзиратели бегали, суетились, но песня все росла и росла, и казалось, раскачивалась и трещала тюрьма от ее силы.

Кто-то побежал за начальником.

Когда в сопровождении шести жандармов в коридор вошел начальник тюрьмы – низкий рыжеусый старичок, с отекшими мешочками под глазами, – заключенные второй раз пели куплет:

Долго в цепях нас держали,
Долго нас голод томил,
Черные дни миновали,
Час искупленья пробил.

Начальник тюрьмы, постояв с минуту на пороге, прошел к двери восьмой камеры. Он молча кивнул коридорному надзирателю, давая знак открыть.

Старичок надзиратель возразил:

– Эту страшную кутерьму затеяли вон в той камере, – и он указал ключом на седьмую.

– Открой!

Надзиратель послушно вложил в замочную скважину ключ, повернул его и открыл дверь. В камере пели:

…Час искупленья пробил…

Заключенные стояли возле дверей. Увидев группу вооруженных жандармов во главе с начальником тюрьмы, теснее прижались друг к другу. Песня постепенно стала стихать.

– Прекратить! – рявкнул рыжеусый.

Один за другим заключенные стали отходить в глубь камеры, но те, кто посмелее, продолжали еще петь, хотя голоса их уже звучали тише и вскоре совсем смолкли. В камере наступила тишина. Амир выступил вперед и, иронически улыбаясь, заговорил:

– Господин начальник, в камере пятнадцать гимназистов, десять рабочих, пять железнодорожников, четыре крестьянина и два интеллигента. Все они посажены сюда безо всякой вины и пока пребывают в добром здравии. Хлеб, отпускаемый вами, лопают целиком и крошки тоже. А революционные песни поют с разрешения самой новой власти и всей душой желают, господин начальник, неизменно цвести и вам на вашем служебном посту.

– Пошел!.. Заткни глотку! Без вины… Хороши: без вины… Бунтари! Нарушители порядка! На законную власть руку подняли! Молчать!.. – возмущенно гаркнул начальник тюрьмы и зло топнул ногой.

– В чем же мы виноваты, господин начальник? – понизив голос, заговорил Амир. – Что мы сделали? Мы только называли вещи своими именами: на белое говорили белое, на черное – черное. Какие же мы «нарушители порядка»? Если уж говорить правду, то нарушителем является прежде всего сам господин Акутин, который оторвал нас от учения и запер сюда, в довольно неприятное для «гостей» помещение. Здесь тысячи клопов. Тысячи!.. А спим мы прямо на цементном полу, вместо пуховых подушек – доски! Вот, смотрите на нас, – мы же должны зачеты сдавать, понимаете, в Пифагоровых штанах разобраться…

Последние слова Амира, где речь шла о каких-то «штанах», начальник тюрьмы истолковал по-своему, увидев в этом намек; огненно-рыжие усы его нервно задергались.