— Приготовиться, братцы!
— Да что ты возишься? Разжигай! — разозлился Борис и хлопнул на щеке комара. — Живьем съедят!
— Без нервных переживаний! — заметил Гребнин и подул в банку изо всей силы. — Все будет «хенде хох», старшина…
Загоревшиеся шишки потрескивали. В палатке разнесся смолисто-едкий запах дымка. Сидевший у входа дневальный Луц насторожился, поднял нос, повел им, точно принюхиваясь, внезапно вытаращил глаза и оглушительно чихнул. Огонек в «летучей мыши» вздрогнул. Гребнин поздравил:
— Начинается. Будь здоров!
— Слушаюсь, — ответил Луц, вынимая носовой платок.
Вслед за ним повел носом на своем топчане и Витя Зимин. Он, видимо, мучительно пересиливал себя, часто вбирая ртом воздух, но все-таки дважды чихнул тоненько и досадливо. В ответ ему из угла палатки внушающе рявкнул Полукаров и проворчал недовольно:
— Бездарно! Это еще называется изо…
Он не договорил, ибо разразился беглым чиханьем и, обессилевши, выкатив слезящиеся глаза на Гребнина, сел на топчане. Борис зло чертыхнулся и вышел прочь, хлестнув пологом.
— Не кажется ли вам, дорогие товарищи, что наш старшина не в духе? — выдавил Полукаров, перекосив лицо, и исчез в дыму. — Кому известны причины?
— Нелады с Градусовым, — мимоходом объяснил Гребнин и принялся гасить шишки.
Палатка заполнилась плотным дымом, огонь «летучей мыши» расплылся в желтое пятно. Все накрылись одеялами с головой, после этого назойливое пение комаров прекратилось — по крайней мере, так казалось. Гребнин призраком ходил в дыму — он был единственным человеком из взвода, кто с завидной стойкостью переносил дым, — и для общего поднятия духа декламировал популярные в лагере стихи:
— Живы, братцы? — спросил он. — В порядке?
И поставил дымящую банку на стол. Полукаров хлестко убил комара на лбу и ехидным голосом завершил декламацию:
В лагере пропел отбой горн, ему ответила сова из чащи — испуганно гугукнула, точно ветер подул в узкую щель.
— Откройте полог! — приказал Дроздов. — На ночь надо проветрить. Невозможно дышать.
Тотчас широко открыли полог, и чадящее ШБС вынесли вон.
В это время в палатку оживленно вошли капитан Мельниченко и лейтенант Чернецов. Помкомвзвода Грачевский подал команду:
— Взво-од…
— Вольно! — Мельниченко кивнул, обветренное лицо его повеселело. — Что у вас тут за канонада была? Шли, и возле штабной палатки было слышно.
— Действие ШБСа в мирной обстановке, товарищ капитан, — скромно пояснил Гребнин. — По причине дыма некоторые чихают так, аж у Куманькова в хозяйственной палатке ведро со стула падает.
Засмеялись. Лейтенант Чернецов засмеялся со всеми; живые, с блеском глаза его словно излучили из себя искорки детского веселья; но, засмеявшись так непосредственно, так охотно, он вроде бы смутился и, заалев скулами, взглянул на капитана. Мельниченко присел к столу, снял фуражку; волосы его слегка выгорели — целые дни курсанты и офицеры были на солнце.
— Верно, Гребнин. У Куманькова в палатке есть чему упасть, да еще грохоту наделать. Ну что ж, у первого взвода сегодня неплохие показатели. В среднем у каждого из десяти снарядов шесть в зоне поражения. Я вами доволен, Полукаров, вами, Луц, вами, Дроздов. У вас, Дроздов, прямое попадание после четвертого выстрела. Хочу на завтра предупредить, товарищи, не торопитесь с первым снарядом. От него зависит вся пристрелка. Сегодня Луц поторопился, первый разрыв ушел от линии цели едва не на ноль пятьдесят, пришлось затратить два лишних снаряда… А вилка у вас была отличной.
Наступила тишина. Зудяще пропел одинокий комар.
— Шесть в зоне поражения, товарищ капитан? — повторил Гребнин, и глаза его смешливо заиграли. — Я, признаться, боялся за Луца. Невероятно нервничал и шевелил губами…
Луц поднес ладонь к добрым своим губам, вежливо заметил:
— Я догадываюсь, товарищ курсант Гребнин, что вы завтра попадете в белый свет как в копейку.
— Простите, товарищ капитан, разрешите мне ответить моему другу Луцу? — спросил Гребнин весьма деликатно. — Товарищ Луц, каждый курсант носит с собой генеральский жезл. Надо помнить.
— Но вы забыли, Гребнин, — сказал Мельниченко, — что курсант не должен носить с собой лишние предметы.
Все снова засмеялись, и опять охотнее всех засмеялся лейтенант Чернецов.
— Однако я не вижу Брянцева и Дмитриева, — сказал капитан. — Дмитриев еще не приходил во взвод?
— Он приехал?
— Да, полчаса назад он привел орудие. — Капитан отогнул рукав кителя, посмотрел на часы. — После отбоя я отнял у вас три минуты. Спать!
— Разрешите мне найти Дмитриева? — предложил Дроздов. — Я в одну минуту.
— Нет, не разрешаю. Возможно, он задержался в столовой. Спокойной ночи!
Офицеры вышли. Было слышно однотонное тырканье сверчков. Из лагеря доносились оклики часовых: «Стой, кто идет?»
— А капитан, знаете ли… все же светлая личность! — проговорил из угла Полукаров. — В нем, знаете ли, что-то есть. Похвалил Мишу — и в то же время выстегал. А Чернецов наш — прелесть! Как ты думаешь, Дроздов?
Ответа не было. Пепельный лунный свет, падая сквозь боковые оконца, заливал половину палатки, бледно озарял лицо Дроздова, его задумчиво блестевшие глаза. Спать ему не хотелось. Он слушал звуки леса, древний скрип коростеля, глухие всплески реки, треск сверчков за палаткой и думал о теплых огнях в далеких окнах, которые уже не светили ему так маняще, как прежде. Та встреча на вокзале и воспоминания о Вере постепенно притупились в нем, и оставались только сожаление и горечь.
— Жаль, — прошептал он, — жаль…
— Что жаль, Толя? — шепотом спросил Гребнин.
Ответа не последовало.
Когда Алексей вошел в палатку, все спали, лишь дневальный Луц сидел за столом и что-то писал при мерцании «летучей мыши».
— Алеша, вернулся? — Он вскочил, с силой встряхнул ему руку. — Поднять взвод?
— Не надо, Миша… Покажи мое место. Больше ничего не надо, — ответил Алексей. — Оставим все на завтра.
— Есть на завтра. Устал с дороги, — прошептал Луц и провел его в глубь палатки, указал топчан, аккуратно застланный одеялом, и все же спросил: — Вопросы тоже оставить до завтра?
— Да, да, — ответил Алексей, раздеваясь.
— Ясно. — Миша на цыпочках отошел к столу, оглядываясь добрыми глазами. — Отдыхай.
А в палатке пахло хвоей и дымком, лунный свет просачивался сквозь оконце, наверно, так же, как и тысячи лет назад; и, глядя на жидкие лунные блики, Алексей думал, что все четыре года войны он жил одной надеждой увидеть мать, жид надеждой успокоить ее: «Мама, ты видишь, я жив, здоров, все хорошо, мы снова вместе». А разве он не любил ее?.. Он так научился и доброте, и ненависти за эти четыре года. Он никогда не знал, что вдали от дома можно так любить мать, ее морщинки усталости возле губ, ее тихую улыбку.
Вдруг он услышал голос:
— Алексей!
Он открыл глаза: на краю топчана сидел Дроздов в шинели, накинутой на нижнее белье; рядом стоял Луц и начальственно шикал на него:
— Устал человек, не видишь?
— Я лучше тебя знаю, Миша, когда он устал, — убедительно говорил Дроздов и, увидев, что Алексей очнулся от дремоты, воскликнул шепотом: — Здорово, старина! Почему не разбудил? А я тут встал воды напиться, а Миша мне… Где ты пропадал?
— Толя… — Алексей помолчал. — Я получил письмо от сестры. Мама погибла. Я представить не могу…