Она так засмеялась, что слезы выступили на ресницах.

— Как он надвинул козырек на глаза! Словно его кто-то по затылку ударил!

В это время к ним подошел Полукаров; хмурый, взъерошенный, виновато щурясь, он хотел что-то сказать Алексею, но не сказал и стал раскланиваться с подчеркнутой воспитанностью, стесненный, видимо, присутствием Вали.

— Ладно, Женя, прости, что я тебе помешал, но, кажется, все в порядке, — проговорил Алексей.

— Он так плохо стреляет? — разочарованно спросила Валя, когда они пошли по аллее, не выбирая заранее направления.

— Он близорук. Стеснялся надеть очки, наверно.

Валя сказала тихо, взяв его под руку:

— А каков ты, хвастун, а? Правда, ты сумел расположить сердца зрителей к себе. Я все видела.

Он ответил полушутливо:

— Я этого и хотел. Пусть знают, как стреляют артиллеристы. Это все-таки марка фирмы.

— На войне тоже была эта марка фирмы?

— Да. Только на войне далеко до хвастовства. Там было дело. Нет, не дело, а страшная работа.

Над деревьями небо фиолетово вспыхнуло, раскололось фейерверком; они оба посмотрели туда, и Алексей, проследив за дымными нитями впереди, после короткого молчания заговорил снова:

— Странно самому — даже вот эти ракеты напоминают ночь на передовой, хотя я совершенно ясно знаю, что войны нет, что я с тобой в парке и все отлично… А насчет стрельбы ты не думай, что я стреляю особенно. Правда, до артиллерии я случайно месяц пробыл в снайперской, но снайпера из меня не получилось. Кстати, мой друг Толя Дроздов за тридцать шагов попадает из пистолета в гривенник… Без всякой снайперской школы. Прекрасно стрелял Борис из автомата. У него очень точный глаз.

Замедляя шаги, Валя прикусила губу, сбоку наблюдая за Алексеем, спросила:

— А ты наконец можешь мне сказать, что у вас произошло с Борисом? Ведь что-то произошло? Или это тайна?

— Нет, это не тайна, — ответил Алексей. — Но мне не хочется говорить об этом. Просто, когда теряешь друга, становишься как-то беднее. Это я понял.

Тут из боковой аллеи с шумом, топотом подбежала к ним группа запыхавшихся мальчишек, и, как показалось Вале, предводитель их, тот самый, бедового вида, в клетчатой кепке с пуговкой, возбужденно шмыгнул носом, выпятил по-военному грудь и, задыхаясь от усердия, выкрикнул:

— Товарищ снайпер, ваши товарищи на набережной. Там много курсантов из артиллерийского училища! Ваше приказание выполнено!

Валя только повела удивленными смеющимися глазами на Алексея, а он даже не улыбнулся, приложил руку к козырьку, ответил без тени шутки:

— Спасибо, друзья, можете идти.

— Есть идти! — И мальчишки эти, видимо весьма довольные выполненным приказанием, гурьбой кинулись назад к боковой аллее в направлении аттракционов.

А эта дальняя глухая аллея, по которой шли они без направления, была темноватой, как шалаш, засыпанной кучами давно опавшей листвы, и было непонятно, как мальчишки нашли здесь Алексея. По-осеннему тут шуршало, похрустывало под ногами, горел одинокий фонарь в черных ветвях, над безлюдными скамейками, и везде: в шорохе листьев, в запахе сырости, в оголенном свете фонаря — был ноябрь.

— Вот видишь, — вдруг сказал Алексей весело, — мальчишки, оказывается, все знают. Пойдем, познакомлю тебя с друзьями. Они должны тебе понравиться, я уверен. Толя Дроздов, Саша Гребнин, Миша Луц, Степанов. Ты их увидишь.

Справа был маленький пруд, в нем отраженно качался у берега искристый круг фонаря, на середине загорались и гасли отдаленные звезды ракет, а под обрывом, в густо-темной недвижной воде собрались целые плоты из кленовых и каштановых листьев, и дуло пронизывающим холодком от этого уже нелетнего пруда.

— Мальчишки, снайпер… черт знает что! — проговорила Валя и неожиданно повернулась к нему, взялась за борта шинели, коснулась губами его щеки. — Ты знаешь… я тебя сегодня особенно люблю.

25

В двенадцать часов дня капитан Мельниченко начал обход дивизиона и только в половине второго спустился в офицерскую раздевалку, надел шинель, вышел в главный вестибюль.

Стоял солнечный день в предвременье мороза.

Был час обеденного перерыва, затихший во время занятий училищный корпус наполнялся жизнью: зазвучали голоса в кубриках батарей, застилались папиросным дымом курилки, в комнату оружия несли буссоли, прицелы, артиллерийские круги, планшеты, а на дворе, возле гаража, натруженно ревели моторы; курсанты, вернувшиеся с полевых учений, отцепляли орудия от машин, вкатывали их в автопарк. По этажам пронеслась команда дежурного по дивизиону:

— Приготовиться к обеду!

Мельниченко стоял в главном вестибюле, пропуская мимо себя огневые взводы, отвечая то и дело на приветствия, — ждал, пока пройдет весь дивизион. Вот, стуча сапогами, побежали по лестнице курсанты первого взвода, к которому он относился немного с ревностью, хотя в душе, может быть, никогда не признался бы себе в этом. Вдруг он увидел: бросив в его сторону мимолетный взгляд, от группы курсантов отделился Борис Брянцев; землистого оттенка лицо его дернулось, возле губ обозначились резкие складки, когда он медленной, вялой походкой подошел к Мельниченко, остановился в двух шагах, щелкнув каблуками.

— Товарищ капитан!..

— Да, слушаю вас, Брянцев.

— Разрешите мне обратиться по личному вопросу, товарищ капитан? — бесцветным голосом выговорил Борис и достал из полевой сумки исписанный лист бумаги, протянул его Мельниченко, не глядя в глаза ему.

— По личному вопросу? Что это? — спросил Мельниченко чересчур обыденно, однако уже почти догадываясь, в чем дело. — Не отпуск ли?

Борис взглянул, в зрачках его возник лихорадочный блеск.

— Это рапорт, товарищ капитан, — проговорил он с решимостью. — Товарищ капитан, сейчас идет демобилизация. Я прошу вас только об одном: направить меня на гарнизонную комиссию… Я имею право демобилизоваться! У меня три ранения. Я знаю положение. Я узнавал в санчасти. И я имею право вас просить направить меня… — Борис умолк, в глазах его не пропадал этот лихорадочный сухой блеск.

— Покажите ваш рапорт. — Мельниченко взял рапорт, не читая его. — Пойдемте. Проводите меня, если у вас есть желание.

Они вышли на плац. Пахло близкими морозами. Холодное, но нестерпимо яркое ноябрьское солнце сияло в каждой гальке, в каждой пуговице пробегавших мимо курсантов, ослепляло, будто первым снегом. Мельниченко на ходу развернул рапорт, пробежал его глазами и лишь минуту спустя заговорил, как бы размышляя вслух, с подчеркнутым неудовлетворением:

— И все-таки ваш рапорт, Борис, написан напрасно. Мне не хочется думать, что он написан в состоянии безвыходного отчаяния. Свою судьбу не решают сплеча. Иначе можно сделать непоправимое. Вы превосходно знаете, что жизнь — это не асфальтовая дорожка, по которой катишь колесико. Конечно, знаете и другое: верные мысли вторые. Значит — остыть и решать. Если хотите знать мой совет, то вот он: начните многое снова, кое-что с нуля. Уверен — вы сможете это сделать. Не ваш путь, Борис, искокетничаться в страданиях. Это не ваше.

— Нет, товарищ капитан, — глуховато сказал Борис и не то поморщился, не то криво усмехнулся. — Начать снова? Родился, рос, учился, воевал, достигал цели… Нет! — Он посмотрел себе под ноги. — Нет, товарищ капитан! — проговорил он опять. — Я решил! Я прошу вас направить меня на гарнизонную комиссию. Я имею на это право!..

Мельниченко свернул рапорт, отдал его Борису.

— Возьмите. И зайдите ко мне сегодня вечером. Мы еще поговорим о рапорте, если вы до того времени его не порвете.

— Я решил, нет… — повторил Борис, точно убеждая себя. — Я все решил, товарищ капитан!..

«Он убедил себя, что должен оставить училище. Или убеждает себя в этом», — думал Мельниченко, уже подходя к дому Градусова, которому звонил сегодня утром и попросил разрешения зайти, и, думая о Борисе, чувствовал, что настроение после разговора об этом рапорте было испорчено.