Он сказал это не без горького яда, но до того покойно глядели на него карие улыбающиеся глаза Луца, так невозмутим был его певучий голос южанина, что Гребнин спросил непоследовательно:
— Вроде ты из Одессы?
— Да, эта королева городов — моя родина. Какой город — из белого камня, солнца и синего моря. И какие чайки там!..
— Ну, чайки хороши и на Днепре. Подумаешь — чайки!
— Сравнил! Речные чайки — это те же жоржики, что надели тельники и играют под морячков.
— А шут с ними!.. А мать и отец где?
— Мать и отец были цыгане, умерли от холеры. Я жил с тетей и дядей. Собственно, не тетя и дядя, а усыновили.
— Эвакуировались?
— Ушли пешком. Тетя с узлом, а я сзади плетусь. А потом тетю потерял под Ганьковом во время бомбежки. Ну… вот, а меня подобрала какая-то машина, потом — на Урал. Там в подручных на заводе работал, а потом в спецшколу… Ну ладно — биографии будем рассказывать потом. У меня к тебе категорический вопрос: почему тебе невесело?
— Но ты откуда взял, что мне невесело? — Гребнин в раздумье покосился на инистые папоротники темного окна. — Не то сказал.
— Прости, Саша, я тебя не обидел? Я хотел выяснить обстановку. Если ты хочешь быть один и писать стихи, я могу уйти.
— Какие стихи? Нашел великого поэта! Сиди и давай разговаривать. Эх, что с моим Киевом, а? Я жил на улице Кирова, рукой подать до Крещатика, там растут прекрасные каштаны. Рядом — Днепр, шикарные пляжи. Эх, Мишка! Забыл даже, какой номер трамвая ходил по набережной! Забыл!
— А я на Островидово, — глубоко вздохнул Луц, вспоминая. — Тоже улица! Но в Аркадию ездили купаться. Трамвай останавливался на кольце, слезаешь и идешь к морю…
Они оба помолчали. Ветер жестокими порывами корябал холодной лапой классные стекла снаружи, рассеянный снежный дым летел с крыши, несся мимо фонарей на плацу.
— Снег… — сказал Луц грустно. — Ты, Саша, ходил в такую погоду в разведку? Холодно?
— Нет, ничего… Полушубок и валенки. И водки немножко. Сто граммов.
— «Языков» приводил?
— Не без этого. — Гребнин послушал, как дребезжат стекла от навалов ветра, вполголоса заговорил: — Однажды вот в такую погоду вышли в разведку. Вьюга страшная. Ползли и совершенно потеряли ориентировку. Вдруг слышу: скрип-скрип, скрип-скрип. Ничего не могу сообразить. Ресницы смерзлись — не раздерешь. Присмотрелся. Сбоку метрах в пяти проходят двое. К нашим окопам. Потом еще трое. Что такое? Встречная немецкая разведка. Троих мы живьем взяли… — Он взлохматил на затылке белокурые свои волосы, другим голосом спросил: — А ты почему о разведке?
Луц, лукаво-ласково взглядывая на него, погладил ладонью край стола.
— Убедительно тебя прошу, Саша, выкладывай, как на тарелке, что у тебя неясно в артиллерии. Мы разберемся. Хочешь? Спокойно и без паники. Теперь, пожалуйста, прямой вопрос: что такое оси координат? Думай сколько тебе влезет, но хочу услышать ответ. Повторяю: без паники.
— У нас говорили так в Киеве в сорок первом: спокойно, но без паники, — поправил Гребнин и ответил довольно-таки неуверенно, что такое оси координат.
— Правильно, ты же прекрасно соображаешь! — воскликнул Луц, с преувеличенным восторгом вытаращив глаза.
— Не говори напрасных комплиментов. Лучше свернем «вырви глаз», — уклончиво проговорил Гребнин, отрывая листок от газеты. — У меня сейчас в голове как в ночном бою. А дело в том, Миша: стереометрию я не успел. Ушел в ополчение, когда немцы были под Киевом. Не закончил девятого. А в училище меня послали, видать, за награды…
Где-то в глубине коридора отрывисто и торжественно пропел горн дневального, оповещая конец первого часа занятий.
— Встать! Смирно! — скомандовал Дроздов. — Можно покурить, после перерыва на второй час не запаздывать!
— В армии четыре отличных слова: «перекур», «отбой», «обед», «разойдись», — пророкотал Полукаров, захлопывая книгу и всем телом потягиваясь лениво. — Братцы, кто даст на закрутку, всю жизнь буду обязан!
Во время перерыва в дымной, шумной, набитой курсантами курилке к Гребнину подошел Дроздов и, улыбаясь, подув на огонек цигарки, обрадованно объявил:
— Завтра освобождают хлопцев. Уже готова записка. Видел у комбата. Два дня чертей не было, а вроде как-то пусто! Как они там?
В то утро, когда дежурный по гауптвахте сообщил Алексею, что кончился арест, он, покусывая соломинку, вытащенную из матраца, неторопливо надел все, что теперь ему полагалось, — погоны, ремень, ордена, — после этого оглядел себя, проговорил с усмешкой:
— Ну, кажись, опять курсантом стал… Взгляни-ка, Борис.
Тот, обхватив колено, сидел на подоконнике прокуренного серого помещения гауптвахты; с высоты неуютных решетчатых окон виден был под солнцем снежный город с белыми его улицами, тихими зимними дворами, сахарными от инея липами. Борис хмуро и молча глядел на этот утренний город, на частые дымки, ползущие над ослепительными крышами, и Алексей договорил не без иронии:
— Слушай, не остаться ли мне еще на денек, чтобы потом вместе явиться в училище к Градусову и доложить, что мы честно за компанию отсидели срок? Думаю, Градусову страшно понравится.
— Брось ерничать! — Обернувшись, Борис соскочил с подоконника, лицо его неприятно покривилось, стало злым. — Не надоело за два дня?
Дежурный по гауптвахте — сержант из нестроевых, — пожилой, неразговорчивый, плохо выбритый, в помятой шинели, по долгу службы обязанный присутствовать при церемонии освобождения, значительно кашлянул, но ничего не сказал Алексею, лишь поторопил его сумрачным взглядом.
— Ну а все-таки, Борис? Остаться?
— Хватит, Алешка, хватит! Иди! А плохо одно: Градусов теперь проходу не даст. Наверно, по всему дивизиону склоняли фамилии, и все в винительном падеже!
— Наверно.
— Ладно. Пошли до ворот, — надевая шинель, бросил Борис. — Разрешите, дежурный?
— Разрешаю, пять минут.
В угрюмом молчании Борис проводил его до ворот, пожал руку и вдруг проговорил с бессильным бешенством:
— Вот Градусов, а? Соображать же не одним местом надо! Посадил из-за этих спекулянтов!..
Алексей втянул в себя ожигающий морозный воздух, сказал:
— Не согласен. Если бы еще раз пришлось встретить эти физиономии, десять суток согласился бы отсидеть.
— А-а, к черту!
Борис повернулся, кривясь, спеша зашагал к серому зданию гауптвахты.
Спустя сорок минут Алексей стоял в канцелярии перед капитаном Мельниченко и, глядя ему в глаза, насмешливым голосом докладывал, что прибыл с гауптвахты для прохождения дальнейшей службы. Со спокойным лицом, точно Алексей и не докладывал о прибытии с гауптвахты, Мельниченко выслушал его, указал на стул:
— Мы с вами так и не договорили. Садитесь, Дмитриев.
— Спасибо… Я двое суток сидел, — ответил Алексей, подчеркивая слово «сидел», показывая этим, что ледок неприязни между ним и капитаном не исчез.
Зазвонил телефон; положив руку на трубку, капитан спросил, как будто не расслышав то, что сказал Алексей:
— Вы знаете, Дмитриев, что мне хотелось вам сказать? Я все же очень хотел бы, чтобы вы были помощником командира взвода у Чернецова.
— Почему именно я, товарищ капитан? — спросил Алексей с вызовом.
— У вас четыре года войны за спиной. Вот все, что я хотел вам сказать. Подумайте до вечера.
После этих слов он снял трубку, сел на край стола и, крутя в пальцах спичечный коробок, кивнул потерявшему логичность событий Алексею:
— Я вас не задерживаю.
5
Третьи сутки мел буран, налетал из степи, обрушиваясь на город, ветер пронзительно визжал в узких щелях заборов, неистово хлестал по крышам, свистел в садах дикие степные песни. На опустевших, безлюдных улицах, завиваясь, крутились снежные воронки. Весь город был в белой мгле. В центре дворники не успевали убирать сугробы, и густо обросшие инеем трамваи ощупью ползли по улицам, тонули в метели, останавливались на перекрестках, тускло светясь мерзлыми окнами.