Обедали на кухне; то и дело отгоняя полотенцем невыносимо стонущего возле ног кота, тетя Глаша говорила:

— Нет, налила ему в блюдце — не желает. На стол норовит… Четвертого дня майора ихнего в пятую палату привезли. Этого важного, знаешь? Градусникова… Термометрова… Фамилия какая-то такая больничная. Сердце. Поволновался шибко, говорят. У военных все так: то, се, туда, сюда. Одни волнения. Да отстань ты, пес шелудивый!..

Она подтащила кота к блюдцу под столом, однако тот усиленно стал упираться всеми четырьмя лапами и, ткнувшись усатой своей мордой в суп, фыркнул и обиженно заорал на всю кухню протяжным скандальным голосом. Валя усмехнулась, тетя Глаша продолжала:

— А когда этот важный майор, значит, очнулся, то начал: почему подушки не мягкие, одеяла колючие, почему жарко в палате? А вентиляция как раз открыта. Чуть не сцепилась с ним, не наговорила всякого, а самою в дрожь прямо бросило; вроде ребенок какой…

— Короче говоря — капризный больной?

— Что? — спросила тетя Глаша и вытерла красное лицо передником. — Нет, надо уходить из госпиталя. Портится у меня характер.

После обеда Валя ушла к себе с решением позвонить в училище, в канцелярию первого дивизиона, где могли ее соединить с братом, и одновременно она с ожиданием думала: если вернулся весь дивизион, то и Алексей должен быть в городе и должен позвонить ей сегодня же… Тетя Глаша зазвенела посудой на кухне, включила радио, заведя дома привычку не пропускать ни одной передачи для домашних хозяек, даже о том, «что такое дождь». Валя набирала номер дивизиона, а радио гремело в двух местах — на кухне и в комнате брата, — звучала песенка об отвергнутой любви девушки-доярки с потухшими задорными звездочками в глазах, о неприступном, бравом парне-гармонисте — просто невыносимо было слушать эту назойливую и несносную чепуху!

В дверь поскребли, потом, надавив на нее, не без ехидства поглядывая на Валю, в комнату втиснулся Разнесчастный; он стал облизываться так, что языком доставал до глаз; глаза же его при этом со злорадным торжеством сияли: что-то выклянчил на кухне. Телефон в дивизионе не отвечал, а в это время, задрав хвост, видимо, хвастаясь своей победой, кот прошелся по комнате, и Валя положила трубку, села на диван, сказала, похлопав себя по коленям:

— Ах ты обжора, господи! Ну прыгай на колени, дурак ты мой глупый, усатище-тараканище! Ложись и мурлыкай. И будем ждать телефонный звонок. Нам должны сегодня позвонить, ты понял это?

Уже темнело в комнате, стекла полиловели; мурлыкал Разнесчастный, согревая Валины ноги; тетя Глаша по-прежнему возилась на кухне; по радио же теперь передавали сентиментальный дуэт из какой-то оперетты, и сладкий мужской голос доказывал за стеной:

Любовь такая
Глупость большая…

— Возмутительно! — сказала Валя и засмеялась. — Должно быть, все работники радио перевлюблялись до оглупения. Чепуху передают! Тетя Глаша, — крикнула она, — включите что-нибудь другое! Ну Москву, что ли!

— А разве не правится? — отозвалась тетя Глаша. — Хорошо ведь поют. Про любовь. С чувством.

— Про ерунду поют, — возразила Валя. — Патокой залили совершенно.

— А ты не особенно-то критикуй…

Но голос влюбленного оборвался на полуслове, тишина затопила комнаты: тетя Глаша все же выключила радио.

Внезапно затрещал резкий звонок. Валя, даже вздрогнув, вскочила с дивана, сначала подумала, что зазвонил телефон, но ошиблась — звонок был в передней: это пришла Майя, и, оглядев ее с головы до ног, Валя сказала чуточку удивленным голосом:

— Почему не была в институте? Что с тобой? Раздевайся, пожалуйста. И не смотри на плащ брата такими глазами — училище в городе.

— Да? — почему-то испуганно выговорила Майя. — Они приехали?..

На ней было теплое пальто, голова повязана белым пуховым платком: в последнее время она часто простуживалась — лицо поблекло, осунулось, отчего особенно увеличились темные глаза, движения стали медлительными, не такими, как прежде; теперь она остерегалась сквозняков, на лекциях не снимала платка, как будто зябко ей было, и порой, задерживая отсутствующий взгляд на окне, подолгу смотрела куда-то с выражением непонятной тоскливой болезненности.

Майя и сейчас не сняла платка, присела на диван, ласково погладила дремлющего кота, как-то грустно полуулыбнулась.

— Бедный, наверно, всю ночь ловил мышей и теперь спит?

— Угадала! Он мышей боится как огня. Увидит мышь, молнией взлетает на шкаф и орет оттуда гадким голосом. А потом целый день ходит по комнате, вспоминает и ворчит, потрясенный. Отъявленный трус.

Майя потянула платок на грудь, спросила:

— Что нового в институте?

— Не было последней лекции. По поводу твоего гриппа Стрельников объявил, что в мире существует три жесточайших парадокса: когда заболевает медик, когда почтальон носит себе телеграммы, когда ночной сторож умирает днем. Не знаю, насколько это остроумно. Пришлось пощупать его пульс, поставить диагноз: неизлечимая потребность острить.

— Как легко с тобой, — неожиданно проговорила Майя и, вздохнув, откинулась на диване. — И очень уютно у тебя, — прибавила она, опять поправив платок на груди.

Ее темнеющие глаза казались странно большими на похудевшем лице, незнакомый мягкий и вместе тревожный отблеск улавливался в них, точно она прислушивалась к своему негромкому голосу, к своим движениям, — и Валя не без внимания поглядела на нее.

— Ты действительно как-то изменилась. Одни глаза остались.

— Да? — Майя поднялась, осторожной, плавной походкой подошла к зеркалу, провела пальцами по щекам, по шее, сказала совсем робко: — Да, да, ты права. Я изменилась…

— Просто ты какая-то необычная стала. С тобой все в порядке?

— Что? — Майя отшатнулась от зеркала, вдруг лицо ее некрасиво, жалко перекосилось, и, подойдя к дивану, она нашла Валину руку, прижала к своей щеке, еле слышно проговорила:

— Ты не ошиблась… Понимаешь, я давно хотела тебе сказать… и не могла, пойми, не могла! Валя… у меня будет, наверно… ребенок.

— Это каким образом? — Валя подняла брови. — Ты вышла замуж?

— Нет, то есть официально — нет… Мы должны через год… — покачала головой Майя и тотчас заговорила порывистым шепотом: — Валюшка, милая, посоветуй. Что мне делать? Это значит на год-два оставить институт. Борис еще не кончил училища… Дома мне ужасно стыдно, места не нахожу, мама одна знает… И… и очень страшно. И, понимаешь, иногда мне хочется так сделать, чтобы ребенка не было… Валюшка, милая, посоветуй, что же мне делать?

Она опустилась на диван, несдерживаемые слезы навернулись, заблестели в ее глазах, и, отвернувшись, она из рукава достала носовой платок, стала размазывать их, вытирать на щеках.

— Ты говоришь глупости! — не совсем уверенно сказала Валя и нахмурилась. — И ничего страшного. О чем ты говоришь?.. Если бы у меня был ребенок… — Она прикусила губу. — Нет, я бы не испугалась все-таки!

В кухне что-то со звоном упало возле двери, и опять стало тихо там. Майя виновато улыбнулась влажными глазами, комкая в руке платок:

— Ты говоришь так, словно сама испытала…

— Нет, нет, Майка! — не дала ей договорить Валя с необъяснимой самой себе страстностью. — Я не испытала, но нельзя, нельзя! Низко же отказываться от своего ребенка. Если уж это случилось… Ты говоришь — страшно! А помнишь, как мы по два эшелона раненых принимали в сутки? Засыпали прямо в перевязочной; казалось, вот-вот упадешь и не встанешь от усталости. Разве ты забыла? А как с продуктами, с дровами было тяжело, ты помнишь? Ведь теперь войны нет. Первый год посидит твоя мама с малышом, а потом станет легче. А какой малыш может быть — прелесть! Будет улыбаться тебе, морщить нос и чихать, потом лепетать начнет. Представляешь? Ужасно хорошо!

— «Мама посидит», — повторила Майя с тоской. — Пойми, как это недобросовестно…

— Неверно, неверно! — послышался вскрикивающий голос тети Глаши из кухни, и показалось — она всхлипнула за дверью. — Неверно, совершенно неверно, милая, хорошая!..