– Что вы здесь делаете? – просто спросила женщина, как будто мы век были знакомы и вот случайно съехались на прогулке.

Мы поехали вместе – она впереди, я сзади, и это не мешало нам время от времени перебрасываться пустяковыми фразами. Но мелодия, случайно прилетевшая ко мне там, на поляне, может быть звучала уж одновременно в нас обоих.

– Кто это напетлял такими маленькими следочками? – спросила женщина.

– Здесь ночью охотился горностай. Смотрите-ка, что здесь, оказывается, случилось.

В снегу виднелись две ямки, как если бы кто-нибудь дважды глубоко ударил лыжной палкой с широким концом.

– Здесь под снегом сидели тетерева. Горностай учуял их и нырнул к ним под снег. Вот его норка. Тогда тетерева взмыли вверх, подняв снежные фонтаны. Только вот почему один взмыл свечой, а другой прочертил по снегу глубокую борозду? Уж не унес ли он маленького хищника на себе? Так ведь иногда бывает.

– Фантазия! – рассмеялась женщина, и мартовская синева успела полыхнуть на ее зубах.-—Фантазия из охотничьих рассказов.

– Подойдите и загляните в ямку.

– Ой, и правда! (В ямке на дне лежали продолговатые ярко-желтые орехи тетеревиного помета.) С вами интересно ехать по лесу.

– Со мной интересно не только к лесу. – Я нарочно сказал так, чтобы услышать дежурное: «Какая самонадеянность!», но женщина сделалась серьезной.

Некоторое время мы шли молча. Начался заметный спуск сначала по чистому полю, а потом по густому кустарнику, так что нам пришлось лавировать, местами идти лесенкой, ибо не было простора съехать прямо с горы.

Наконец меж кустами открылась прогалина. Спутница первая пустила лыжи по ней. В самом конце спуска (снег был там рыхлый и затормозил лыжи) она зарылась в сугроб. Через несколько секунд я барахтался рядом. Снег набивался в уши, за воротник, в волосы. Он оказался совсем не холодным. Он радостно освежал. Он опьянил нас, и мы вели себя, как маленькие ребятишки. Я стал поднимать ее за руки, но, поднявшись, она перевесилась на мою сторону, и мы опять оказались в сугробе. Мы засыпали друг друга снегом, помогали друг другу вставать, снова падали, хохотали и смотрели друг другу в глаза.

Потом она села. Я положил голову ей на колени и затих. Сначала я глядел в синее небо, а потом закрыл глаза. Я не знаю, долго ли было так, может быть, пять минут, может быть, полчаса, может быть, полжизни.

Сделалось так тихо, что журчание ручья подо льдом наполнило весь мир. Значит, рядом бежал ручей, и вот журчание его стало слышимо из-подо льда. В то время как я весь отдался пению воды, женщина наклонилась и поцеловала меня.

…Оказывается, в ручье все же была полынья – небольшая проталинка на быстринке, в которой среди голубого снега переливалась светлая струя воды. Камушки и песок просвечивали сквозь воду.

Мы долго стояли и глядели, как вода, выбегая из-под темного полога льда, встречалась с солнцем и как ее снова утягивало в темноту.

– Эта проталинка – мой сегодняшний день, – сказала женщина. – Солнце, синее небо и песни. Я пойду, а вы идите обратно. Ничего больше не нужно. Было все самое хорошее, а дальше будет, как всегда и у всех. Не хочу. Прощайте!

Я сломал большую ольховую ветвь с маленькими сережками, плотными, скрючившимися так и сяк.

– Поставьте в воду у себя в комнате. Через несколько дней ольха зацветет. Видите эти сережки? Они скрючены и смотрят кто куда. Потом они сделаются золотыми, большими и все тяжело повиснут среди коричневых ветвей, стремящихся вверх и в стороны. Будут параллельными штрихами свисать вниз. Это будет похоже на музыку. Только уборщица совсем заругает вас: по всей комнате будет летать золотая пыльца цветения.

Поднявшись на гору, издалека женщина помахала мне, и я подумал, что никогда больше не увижу ее и даже никогда не узнаю имени.

Когда я вышел на свою лыжню (она оказалась совсем близко), то никто уж не перегонял меня. Только сейчас мне пришло в голову, что там, где Федя, может быть, хватились меня, ждут или даже ищут. Как же так, ушел человек со старта и до сих пор нету!

Издали я увидел, что на горке, откуда мы рванулись, где должен быть финиш, все еще толпится народ. Заметив меня, на горке замахали руками и лыжными палками. Кровь стыда и позора бросилась мне в лицо. Федя не выдержал и побежал навстречу:

– Где же вы? Разве так можно?! Все же коллектив… Перепугались, трое поехали вас искать.

– Я сбился с лыжни и немного поплутал по лесу, – соврал я внятно и твердо.

– Мы так и подумали. Но очень уж трудно сбиться!

Около входа в корпус мне опять встретилась медсестра Наташа. В ее глазах тревога и даже испуг не сразу успели смениться радостью. Я спросил у нее, чтобы только что-нибудь спросить:

– Ну что, не слышали, догнал ли Салкин этого рыжего в очках?

– У Салкина плохо с сердцем. Он дышит из кислородной подушки, разве вы об этом не знаете?

– Нет, не знаю. Когда он обгонял меня на дистанции, нельзя было и подумать. Старик шел так красиво!

– Вас обогнал Салкин? – не поверила Наташа.

– Ну да. Я и не старался убегать от него. Зачем? И ему не нужно было бежать через силу. Видите, что из этого вышло.

Глаза Наташи, всегда сиявшие мне навстречу, вдруг превратились в ледышки. И голосок ее тоже оледенел:

– Это почему же вы не старались?

– Видишь ли, девочка, я пришел к выводу, что когда по лесу на лыжах идешь тихо, то больше видишь и чувствуешь, нежели когда летишь через него сломя голову.

– А самолюбие, а борьба, а цель? – вспыхнула девушка, и глаза у нее опять сделались большими. – Интересная у вас философия: «Мне здесь приятно, тепло и сыро» – не так ли?!

– Ну… из пустяка вы делаете слишком далеко идущие выводы.

– Да-да-да! – крикнула девушка мне вслед, когда я, уже сняв лыжи, поднимался по ступенькам. – Да, вы эгоист! Это философия ужа, горьковского ужа, понимаете?! А у соколов рвутся сердца, и они не жалеют об этом.

Оглянувшись на Наташу, я понял, что больше никогда не засветятся для меня ее глаза, ее милые добрые солнца, в которых было столько восторга и как бы надежды или ожидания.

Войдя в комнату, первым делом я бросился к столу, чтобы записать музыку, которую нашел на лесной поляне.

«Наша дама»

В четвертый раз я приехал в эту большую абхазскую деревню на благословенном берегу благодатного Черного моря. Мне полюбилось бывать здесь в конце сентября, когда там, у нас в Москве, в подмосковных полях и лесах, становится сыро и мглисто, в небе – темные, быстро летящие облака, под ногами – размокшая глина.

Не то чтобы я вовсе не любил этого времени, напротив. Столько настроения бывает в дрогнувшей уже, безнадежно больной природе, что тихо начинает ныть и болеть душа, и сладка, и желанна эта боль, как если бы боль любви, и тогда холодное, серое ненастье вдруг становится дороже пусть красного, пусть жаркого, но все же какого-то бездумного, я бы сказал, пустоватого лета.

Но приходит момент, когда так насмотришься серого неба, так надышишься северным зябким ветром, так насытишься беспощадной осенней болью, что надо уж либо что-то делать, например плакать, падать плашмя на сырую грудь земли и целовать ее в исступлении, либо бежать на время, пока не скует окрестности легким бодрящим морозцем.

Да и кроме всего, просто так захочется вдруг после серого и черного увидеть голубее с золотом. Да еще и ослепительно-белая чайка качнется вдруг в невероятной неправдоподобной стихии золотого и синего.

Приедешь в эту абхазскую деревню, снимешь комнату, договоришься насчет питания. За два дня перезнакомишься с другими такими же москвичами, что живут с тобой в одном доме, а также и в соседних домах.

На пляже с утра до вечера вполне бездумная, вполне растительная жизнь. В Москве кто-то из этих людей – врач, кто-то – дирижер эстрадного оркестра, кто-то – администратор филармонии, кто-то – инженер по нефтеперегонной аппаратуре, а вон те двое – юристы. Ну и разумеется, жены: врача, администратора, инженера, дирижера, юристов… Здесь все одинаковы, все ходят в пижамах, в цветных халатиках, а то и просто в трусах. Все занимаются одним, в общем-то, делом: жарятся на солнышке, время от времени купаются, играют в карты: в кинг, в преферанс, а то и просто в подкидного дурака. Некоторые запаслись карманными шахматами, некоторые читают книги. Но таких мало. Не потому их мало, что не любители или что в подкидного дурака интереснее, а потому, что на ярком солнце, на жаре много не начитаешь. Страница бьет в глаза слепящим солнечным зайчиком. Да и мозги, размягчившись, не готовы к восприятию чего-либо серьезного и духовного.