– Лежит! – шепнул нам наш вожак, хотя мы и сами увидели (дело было в редком сосновом лесу), что он лежит, завалившись на бок, изогнув тяжелую шею, смотрит на нас, и подходящих, и боящихся подходить.
– Истек! Давайте, ребята, от сосны к сосне, веером. С сорока шагов, если подпустит, будем бить!
Мне хотелось поглядеть ему в глаза. Интересно, что я увидел бы в них: безысходную усталость и тоску, мольбу либо огненную, кровавую ненависть вместе с болью и злостью бессилия? Но лось смотрел не на меня, а на Манечкина. Может быть, инстинктивно чуял главного своего врага. Может быть, потому, что Манечкин был к нему шагов на пять ближе, чем остальные. Подойдя, как нам показалось, на сорок шагов, мы начали беспорядочно палить в лежащего зверя. После первого выстрела он встрепенулся, встал на колени, но снова рухнул, теперь уж на другой бок, мордой в нашу сторону.
С десяти шагов (помня охотничьи рассказы) мы для гарантии выстрелили еще по разу. Туша не дрогнула. Пытка, растянувшаяся для него на целый зимний день, кончилась. Теперь у него нигде ничего не болит.
Первым делом мы осмотрели старые раны результат моей пальбы. Один комок свинца задел основание рога отсюда и брызги, крупные, как зрелое вишенье. Вторым выстрелом я перебил ему заднюю ногу. Значит, двадцать пять километров он шел на трех ногах? Вероятно ли? Может ли выдержать такую пробежку какое-либо живое существо? Значит, может.
Манечкин, директор и шофер с ножами начали хлопотать около туши. Мы с бухгалтером, уставшие больше других, присели поодаль.
– Ничего попался воробушек, – приговаривали мясники. – Тридцать пудов, не меньше. А башка, башка-то что твой овин!
– Телега, а не башка. Жалко, окровенилась вся, заскорузла.
– Отмоется, ни черта!
– Знаете что, друзья, а ведь мы напрасно с ним сейчас возиться будем.
– Как так?
– Начинает темнеть. Ушли мы далеко и устали. Местность я узнаю. Это мы недалеко от Митрофановой сторожки. Значит, я предлагаю вырезать у него печенку и идти к Митрофану. Через час, много через полтора будем на месте, в тепле и за столом. Печенку изжарим, остальное найдется.
– А быка куда же? Оставить волкам?
– Какие тут волки. До завтра, может, обойдется. Завтра найдем лошадь, подберем. Сами посудите, не унести нам тридцать пудов на своих плечах. Волки не волки, а положение безвыходное. Печенка же парная – лучшее лакомство для усталого человека.
…В избушке у лесника Митрофана натоплено до духоты. Сам он не ложился еще спать – куском вара навощал дратву до прочной глянцевой черноты. С приходом гостей смахнул с лавки в фанерный ящик обрезки войлока, шильце, сапожный ножик и прочее. Задвинул ящик под лавку, туда же убрал низкий стульчик-кадушку с натянутой для сиденья сыромятной кожей. Видно было, что он рад гостям, гости для него – разнообразие в лесной жизни, а тут еще парная лосиная печень.
На шестке русской печи под таганом ярко разгорелась березовая лучина, смолевая еловая щепа.
Кромсая печенку на крупные бесформенные куски, Митрофан шмякал ее на огромную сковороду. После каждого нового куска раздавался треск, шип, шкворчание. Дым от горелого масла на мгновение обволакивал сковороду. Митрофан отстранял, отворачивал лицо, боясь едучего дыма, а еще больше масляных брызг.
Как предвкушали мы тысячу раз, пока брели через зимний день, эту вот драгоценную минуту, когда тепло и не нужно идти по целине, а на столе свежее жаркое из печени и за столом добродушные, веселые люди и незамысловатые их истории. Но ведь и обстановка и жизнь тут сами ясны и незамысловаты.
Манечкин (уж командовать, так до конца!) сказал от души:
– Со счастливой охотой, удачей и добычей вас, дорогие охотнички!
Странно, но ни счастья, ни удачи, ни малейшего удовлетворения я не услышал в себе при этих словах. Кажется, и другие тоже остались равнодушны. Да оно и понятно: смертельная усталость одолела нас.
Ели на голодные желудки. Удивительно ли, что со звериной жадностью набросились на горячую, дымящуюся еду. Ели торопливо, спеша насытиться. Обжигаясь куском, катали его во рту с боку на бок, гоняли взад-назад во рту воздух, чтобы остудить нестерпимо горячий кусок. И, как всегда бывает после длительного голодания, неожиданно быстро и безрадостно насытились.
Еда шла все туже. Глаза наши посоловели, потеряли человеческую выразительность и блеск. Вилки двигались все медленнее, языки не ворочались, – казалось, мы засыпаем за столом.
Директор фабрики неожиданно громко рыгнул и, зажимая рот ладонью, побежал к двери.
– Не жевал, – пояснил нам Манечкин. – Глотал кусками. – И вдруг сам начал потихоньку бледнеть, прислушиваясь к происходящему внутри себя и как бы ненароком отодвигая стул, освобождая себе дорогу.
Меня тоже начало мутить, и я вышел на воздух.
В мире стояла звездная, лунная, сказочная тишина. Лес был затоплен лунным светом, как водоросли – хрустальной аквариумной водой. На крыльцо избушки падала тень от огромной замшелой ели. Оттого что сам я стоял в тени, Вселенная казалась еще голубее и ярче. А оттого что время от времени похрустывало в лесу, еще прозрачнее казалась подлунная тишина.
1964
На степной реке
Каждый из нас во всех других отношениях был вовсе не плохим человеком. И хотя я хорошо знал только двоих компаньонов да еще себя, все же и остальные трое были, сразу видно, хорошими людьми.
Однако теперь мы уже на обратном пути. А неизвестно еще, зачем мы ехали туда, и как все было, и вообще кто нас собрал всех вместе в трясучем «газике» с узенькими продольными сиденьями.
Эта маленькая история началась позавчера утром. Я шел по центральной усадьбе совхоза, называемого «Зерноградом». Громковато для полутора десятков сборных финских, пусть даже и четырехквартирных домов. Но не только эта горстка построек – подразумевались в названии и те двадцать четыре тысячи гектаров ковыльной степной земли, которую распахали вокруг люди, живущие в поселке.
Кто-то сказал, что человечество – болезнь планеты. Суетятся микроскопические в планетарном, а тем более во вселенском масштабе существа. Скапливаются в одном месте, и вот уж появляются на теле Земли глубокие язвы (все эти карьеры, скважины, шахты, рудники) и железобетонные наросты – города.
Заведется несколько таких существ в зеленой и плотной шубе леса – и, глядишь, распространяется от этого места характерное симптоматическое пятно, большая плешина.
Вот и этот степной совхоз. Привнесли механическим способом каплю, если пользоваться медицинской терминологией, «культуры», и в огромном радиусе преобразилась степь. Выступило симптоматическое пятно. Сначала черное, потом позеленело, потом сделалось желтым.
Позавчера утром я шел по усадьбе и отмечал про себя, что все мне здесь привычно, понятно, не нужно дотошничать, расспрашивать с записной книжкой и карандашом в руках.
Шестой раз я приезжаю в эти места. Помню время, когда здесь не было не только ни одного сборного домика, но и палатки. Под мартовским солнцем сияла голубыми снегами нетронутая целинная степь. Потом появились черные крапинки – трактора, черные точечки – люди, черные пятнышки на снегу – перевозные вагончики и палатки.
В этом доме, с которым я теперь поравнялся, живет тракторист Горьков. В прошлом году я гулял у него на свадьбе. Мы ездили с ним в Атбасар за разливным вином. Посудой для вина мы взяли большой порожний огнетушитель. Я подсказал ребятам, чтобы они вместо цветов преподнесли молодым букет из колосьев пшеницы. И так и было, и я фотографировал жениха-невесту с пшеницей в руках, и фотография была напечатана в журнале. На крыльце трактористова дома – собачонка, под окнами три безлистых прутика (не прививаются тополя), из окна доносится плач младенца.
А вок там, на отшибе, на краю оврага, домик, в котором живут казахи.
Казахская семья появилась неожиданно. Разбили юрту. Стреноженная кобыла поодаль, пяток овец, облезлый, как заигранная плюшевая игрушка, верблюд, в ярких одежонках многочисленные детишки. Казахов уговорили переселиться в домик: как-то чудно, чтобы на центральной усадьбе – юрта. Казахи и в домик переселились и юрту не оставили: вроде как летняя резиденция.