Был второй план в их отношениях. Он наметился с самого начала. С одной стороны, они просто идут по улице для того, чтобы подойти вплотную к этому самому Никите Мученику; с другой стороны, Надя немного смущается, а втайне горда и рада, что рядом с ней идет этот видный парень и московский поэт. Хотелось, чтобы встречались знакомые ей люди и видели ее рядом с ним. Она чувствовала в себе постепенное, но уверенное нарастание счастья и радости. Бывало ведь к так, что он рассказывает о каменных кокошниках, и слова его все о кокошниках, а в глазах, смотрящих на нее, то улыбка, то усмешка, то вроде бы дерзость, то вроде бы теплота. Во всяком случае, далекое от кокошников XVII века. Там он помог подняться на приступок, подал ей руку, и тоже что-то произошло в те две секунды, пока ее рука соприкасалась с его рукой, там он поддержал ее под руку, там, когда она обернулась к нему, чтобы спросить, глаза их оказались близко-близко. Он просто посмотрел ей в глаза, и она забыла, что хотела спросить, отвернулась в смущении, и некоторое время они молчали, каждый про себя переживал увиденное в глазах друг у друга. Однажды она перехватила его взгляд – он смотрел на ее губы.
Внешне же все как было: от церкви к старому купеческому дому, от него к монастырю, от монастыря к городскому валу.
Обедать они пришли в ресторан «Север». Иван быстро и умело выбрал из незамысловатого, правда, меню (но ведь тем труднее выбрать) именно то, что больше всего хотелось бы Наде, и это тоже было удивительно, как было поразительно все в этот день.
Иван отодвинул меню, положил свои большие руки на стол и стал спокойно смотреть на лицо Нади.
– Зачем вы смотрите?
– Было бы хуже, если бы я отвернулся. Вы знаете, мне не хочется уезжать сегодня из вашего города. Тем более что мы не успели побывать в музее, а ноги наши гудят. Завтра ведь тоже будет пароход, не правда ли? Вечером мы поедем в Белые Горы. Посмотрим это заповедное место. И вообще… Поедемте со мной к океану. Зеленые волны, розоватое солнце над водой, маленький черненький пароходик.
– Нет, нет, я не могу в Белые Горы. И вообще вечером я должна быть свободна. Я пообещала.
– Ах, вот оно что… Извините.
– Вы не думайте, я обещала очень старому, пожилому человеку, ему за семьдесят… – Тут Надя почувствовала, что получается полная чепуха, и торопливо и сбивчиво рассказала историю с профессором.
– М-да. Ну что же, вы правы. Дело на безделье менять нельзя. Идите и рисуйте свои треугольнички.
Надя умоляюще глядела в глаза Ивану. «Ну что тут страшного, – хотелось ей сказать. – Будет ведь завтра новый вечер, можно поехать в Белые Горы. И послезавтра. Но я не виновата, если пообещала две недели назад».
Но Иван уж помрачнел, и, значит, такой был у Ивана характер, что не умел он сразу переломить себя.
Надя проводила его до пристани. Когда появилась между пароходом и бревенчатым настилом полоска быстротекущей воды, обоим показалось, что делают они не то и что все обстоятельства – мелочь по сравнению с тем, что у них появилось, что нужно бы считать сегодня важным и главным.
Иван помахал рукой, Надя потянулась, привстала на цыпочки, но полоска воды расширялась, а пароход, показав корму, развернулся и бойко зашлепал плицами.
В свой кабинетик Надя пришла задолго до условленного срока. Ей было обидно и горько. Как если бы маленькой девочке, ребенку подарили небывалую, яркую игрушку и она уж протянула ручонки, но все исчезло. Как ни странно, досадовала Надя не на Ивана, который несправедливо обиделся и уехал, не на себя, что не смогла его удержать, а на далекого Казимира Францевича, для которого нужно рисовать эти нелепые треугольнички. Если бы не они, сейчас Надя была бы с Иваном, они поехали бы в Белые Горы. Будь неладен этот старик! «Ну хорошо же, чтобы он ни внушил мне сегодня, возьму и нарисую ему треугольник. Да, назло нарисую просто треугольник, и ничего больше. Вся его телепатия полетит вверх тормашками».
Часы за стеной в пустом кабинете глазного редактора начали бить десять. Надя решительно придвинула лист бумаги и нарисовала равносторонний треугольник. Но рука ее, видимо, дрогнула от волнения. Боковые стенки треугольника получились не прямые, а слегка округлые.
– А, так вот же тебе! – В один миг жирным нажимом карандаша Надя переделала треугольник в полукружие. – Вот же тебе, старый придумщик. Солнечные лучи брызнули от полукружия вверх и в сторону, точь-в-точь как на бесчисленных детских рисунках. – Ну что же теперь еще? Для смеху. Назло. Ага, волны моря. Зеленые волны моря. И маленький черный пароходик. Ну, что бы еще? Над морем полагается болтаться чайке. Хорошо, будет тебе и чайка.
Надя положила свое творение в конверт, лизнула языком невкусную клейкую полоску.
На другой день, успокоившись и хорошо выспавшись, Надя пожалела о своей вчерашней выдумке. Не нужно было обижать старого чудака. Мало ли что. К тому же не сдержала слова. К серьезному, может быть, научному опыту отнеслась легкомысленно, по-детски.
Несколько дней спустя Надя получила сразу два письма. Одно было со штемпелем Крыма, другое из портового города на берегу Ледовитого океана. В конверте профессора лежал маленький листик бумаги с изображением правильного, уверенно вычерченного квадрата. Разорвав другой конверт. Надя побледнела и отшатнулась. Она увидела свой собственный рисунок, тот самый, что послала профессору в Крым: солнце с лучами, волна, пароходик, чайка. Неужели перепутала адрес? С кем перепутала? Она не знает никакого второго адреса. Но была и коротенькая записка.
«Милая Надя! Сейчас ровно 10 часов, я на палубе того самого парохода. Сейчас вы слушаете приказы из Крыма. Но я тоже решил включиться в игру. Я надеюсь, что приказ молодого горячего сердца пересилит чары старого волшебника. Посылаю вам то, что вы нарисуете, я уверен, по моему велению. Напишите мне, так ли все получилось. Еще несколько дней я проживу по этому адресу…»
Надя побежала к расписанию, висящему на стене корреспондентской, и нашла, что ближайший пароход в тот портовый город уходит на рассвете, в пять часов двадцать две минуты…
Закон набата
Я вскочил на ноги рывком, с трудом, вполне безотчетно преодолевая чугунную тяжесть сна.
В селе звонил набат. Не тот набат, который висел, бывало, на колокольне, – двадцать девять пудов двенадцать фунтов. Тот и мертвого поднял бы, не то что спящего.
Когда сбрасывали, разбивали и в разбитом виде увозили от нас колокола, оставили все же в селе один маленький колокольчик из того набора колокольчиков, в которые Сергей Бакланихин ловко вытрезвонивал камаринскую.
Счастливый колокольчик повесили на столб около пожарницы. Он-то и кричал теперь жалостным голоском, подражая тому, настоящему, покойному набату.
Одевался я торопливо, не попадая в перепутавшиеся штанины. А сам все глядел на окна: не краснеют ли стекла, не проступают ли на них, не трепещут ли отблески близкого пожара?
Сообразив еще, что на улице (при непроглядной темноте) жидкая грязь, лужи и трава, залитая вечерним дождем, я выскочил в сандалиях на босу ногу.
В конце села перекликались люди:
– Кто звонил?
– Горит!
– Малый Олепинец.
Набат зазвонил увереннее, тревожнее, тверже: старенькую сторожиху тетю Полю сменил кто-нибудь из подбежавших мужчин.
– За Грыбовых бегите!
– Малый Олепинец горит…
В темноте там и тут слышалось громкое чавканье сапог – по раскисшей грязи бежали люди.
Пробегая мимо столба с колокольчиком (на время перестали звонить), я услышал запыхавшиеся и как бы даже восторженные слова сторожихи:
– Гляжу, вроде деревья на небе проступили. Я на зады. Батюшки мои светы – зарево над Олепинцем! Что делать? В колокол. Руки трясутся. Не выходит по-набатному-то.
«По-набатному» мне привелось слышать несколько раз в детстве. С тех пор и запомнилось, что ничего уж не может быть тревожнее и страшнее, чем по-настоящему, по-набатному. Правда, случаи оказывались все больше безобидные – например, тревога.