– Я вчера перед вечером дома сидел. Конечно, если бы гулял, как обычно, по речке, не мог бы не слышать.

– Да, здесь тихо. Дверь скрипнет, а в другой деревне слыхать. Или звякнет ведро. Конечно, если не урчат трактора… Ну ладно… Какой, значит, у нас счет?.. Начнем скромненько: е2 – е4…

– Знаем мы вашу скромность… Палец в рот не клади.

– Ого, что-то новое в теории шахмат.

– Главное, напугать…

Так, с репликами, со словечками, с подковыркой, начали мы новую партию, и только игра стала обостряться, как, взглянув налево вдоль бывшей Останихи, я увидел, что к нам быстро, целенаправленно приближается пастух Анатолий и что он, разумеется, под хмельком.

Должен признаться, что пьяных собеседников не люблю. Не только потому, что вся беседа с его стороны сводится чаще всего к известному: «Ты меня уважаешь?», не только потому, что беседа с пьяным не может не быть односторонней беседой, ибо он жаждет высказаться и вовсе не хочет слушать, но и потому, что либо начнет дудеть в одну и ту же дуду, какой ты распрекрасный и простецкий человек, либо, напротив, какой ты плохой и зазнавшийся. И того и другого довольно найдется в каждом, но когда все уж ясно («Да, да, я такой человек!»), но все равно берут тебя за лацканы и, дыша тебе прямо в рот и нос отвратительным перегаром и обрызгивая тебе губы слюной, продолжают долбить одно и то же… Нет, увольте! Тогда я вовсе не хочу быть распрекрасным и простецким, пусть уж я буду лучше зазнавшимся.

Между тем Анатолий приблизился. Во-первых, помешает сейчас играть… Довольно бесцеремонно он сел на лавочке рядом со мной (даже пришлось мне подвинуться) и вдруг, обратившись к Виктору Ивановичу, восторженно начал говорить:

– Эх! Кто это вчера здесь играл? Эх! Это ты, наверно, играл, больше некому. Я никогда и не слыхал, что так можно играть. И на чем же это? Нет, я не уйду, пока ты не сыграешь. Не уйду, и не проси. Умру, а не уйду. И на чем же это можно так играть? Ты мне хоть покажи эту штуку, на чего она хоть похожа. Гармонь, что ли, какая особенная? Эх! Как вывизгивает, ну прямо словами выговаривает. Начал ты эту вот… ну, протяжную-то… меня как обварило всего. А коровы, коровы-то как слушали! Траву щипать перестали, головы подняли, мордами на Останиху уставились, даже и не жуют, трава во рту торчит, а они не жуют. Вот это музыка! Как выговаривает, как вывизгивает. Покажи мне хоть, что за инструмент такой. В жизни не слыхал, чтобы так играло; если бы мне так научиться, что хошь бы отдал…

Я слушал Анатолия с удивлением и никакой неприязни к нему уже не чувствовал. То простодушное, улыбчивое, детское почти, Иванушкино в его лице, что только проглядывало или угадывалось, теперь взяло верх, и если бы стереть с лица сейчас все наносное, нажитое, напитое, то какое это было бы хорошее и светлое лицо.

Тут только я увидел, что из-за пазухи, из-под фуфайки у Анатолия торчит некое подобие рожка, какая-то грубая комбинация деревяшки и жести.

– Так это вы иногда пытаетесь дудеть, когда выгоняют скотину?

– Да это что… да я что (приходится избегать по известным причинам двух третей Анатольевых слов)… рази это инструмент, рази музыка…

– Если так любите музыку, почему же не научились?

– Хотел меня один старик из Пречистой горы научить. У них ведь там все пастухи. Они, можно сказать, поколениями, от отца к сыну эту рожечную музыку перенимали. Ну и старик этот умел… Я ему покоя не давал – научи, и все. Он долго отговаривался, но потом я ему – двести рублей. Не пожалел. Да я бы что хошь отдал. Старик взял двести рублей и говорит: «Учиться будешь два года. Через два года – хоть по радио выступать».

– На рожке?

– На рожке. У него настоящие рожки были – один пальмовый, а другой кленовый.

– Ну и что же, почему же не выучились?

– Помер. Помер старик через два месяца, и опять я – немой. Пыжусь, дую, а ничего музыкального не выходит. Я – немой, а душа-то поет. Она ведь не спрашивает, умею я играть или нет. И как же с ней теперь быть? Как с музыкой-то моей мне быть? А? Куда мне ее девать?.. А вчера я послушал… Куда тому старику! Эх, научил бы ты меня, а? Что хошь отдам, последнюю рубаху сниму.

– Этому надо было в молодости учиться, – сказал Виктор Иванович. – Этому учатся в специальных учебных заведениях, в училищах, в консерватории.

– Да покажи хоть мне, на чем ты играл.

Виктор Иванович ушел в избу и вынес в футляре кларнет. Футляр открыли. Кларнет лежал в нем, как драгоценность какая-нибудь. Черный, с многочисленными блестящими ладами, клапанами, клавишами (как они там называются?), он в непритязательной останинской обстановке (завалинка, плетень, крапива) выглядел предметом из совсем другого мира, где нет ничего похожего ни на крапиву, ни на плетень, ни на пастуха Анатолия.

Анатолий разглядывал кларнет, боясь до него дотронуться.

– Ну и штука! Это на нем ты и вывизгивал? Даже не верится. Я думал, гармонь какая особая, заграничный аккордеон… Нет, пока ты не сыграешь, я не уйду.

Шахматы мы оставили, и как-то без сожаления. Виктор Иванович взял в руки кларнет, вставил какой-то там пищик и попробовал звук.

– Оно, оно! – восторженно подтвердил Анатолий. – И вчера так же было. Ну давай, давай что-нибудь…

Музыкант стал играть. «Коробушку» сменил «Полонез» Огинского, а «Златые горы» – «Песня индийского гостя». У Анатолия подбородок сам собой отвис, рот раскрылся, так он и слушал, завороженно, с открытым ртом, шевеля губами в такт музыке.

– Эх (напомним, что две трети Анатольевых слов на бумаге невоспроизводимы), мне бы так, а! Все бы отдал! А как бы меня коровы слушались! Только я заиграл – замри! А если бы ушел подальше да заиграл – все ко мне! Что же мне делать, а? Ведь оно – утро, солнышко восходит, роса, туман, тишина вокруг. В душе музыка, а сам я – немой. Немой! Начинаю пыжиться, дуть. В душе музыка, а наружу выходит хрип. – Анатолий вытащил из-за пазухи свою деревяшку с жестью. – Ну? Куда оно годится? А как мне быть? Куда музыку-то мою девать?

И в последующие дни, до самых осенних ненастий, когда идешь по тропинке среди притихших полей, нет-нет да и услышишь странное чередование звуков: то какие-то бесформенные хрипы и стоны, то вдруг просквозит из этих хрипов обрывок чистой и сильной мелодии. Словно вынырнет на мгновение тонущий человек из мутной волны – и тотчас же опять его захлестнет. Отчаянные попытки если не спеть, то хотя бы крикнуть сквозь тяжелую, тягостную немоту. Теперь уж я знал, что это Анатолий со своей жестянкой на деревяшке.

1981

Рыбий бог

Первый взгляд – мельком и вскользь. Слева от дороги зеркало в камышах, плоское, как и все здесь в степи. Не настолько большое, чтобы казаться выпуклым, то есть не море, не озеро, а именно – пруд. Далеко, на другом краю зеркала, – домик, серый наперсточек. Острая вертикальная зацепка для глаза рядом с идеальной зеркальной поверхностью.

Я уезжал из гостей из Семикаракор (донская низовая станица, теперь, впрочем, просто большой населенный пункт с двадцатью тысячами жителей), и пруд мелькнул просто так в левом автомобильном стекле, а внимание все было уже на ростовском аэродроме.

Но зацепка глазу произошла. Разговор в течение последующих минут держался около промелькнувших пруда и домика, и тут я узнал, что это вовсе не захудалая рыбачья или рыбоводческая хижина, где жили бы сторож или кормач, но современный благоустроенный коттедж с двумя прекрасными комнатами и просторным холлом. Вокруг виноградник и сад. За пределами их – бахчи с арбузами.

– Хочешь, Алексеевич, в августе на арбузы? – предложил Борис Куликов, мой семикаракорский гостеприимец. – Я поговорю с председателем рыбколхоза. Будешь жить в этом домике. Рядом Дон, рядом Сал. Полынная степь. Промоешь душу. Договорились?

Так двенадцатого августа я оказался обитателем действительно благоустроенного и удобного коттеджа, окруженного действительно виноградником, на берегу действительно карпового пруда. От фундамента дома до кромки воды – тридцать шагов. Можно сказать, что две недели я жил наедине с прудом, общался с ним и думал о нем.