Поиск Вулф способа достичь этой сферы был скорее пейтерианским, чем шеллианским — оттого хотя бы, что чувственная его составляющая была так ограничена. Шелли никогда не оставлял образ гетеросексуального союза, хотя он и обрел демонические черты в его поэме о смерти, иронически озаглавленной «Триумф жизни». Вулф — пейтерианка, или запоздалый романтик, и ее чувственное влечение во многом приняло форму сублимирующего эстетизма. Ее феминизм снова оказывается неотделимым от ее эстетизма: возможно, нам следует научиться говорить о ее «созерцательном феминизме», установке, по сути, метафорической. Свобода, которой она ищет, имеет как визионерский, так и прагматический характер и основывается на образе идеализированного Блумсбери, едва ли переводимого на язык современной Америки.
Текст на четвертой стороне обложки американского «пингвиновского» издания, в котором я впервые читал «Орландо» осенью 1946 года, начинается со слов: «Ни один писатель не рождался в более благоприятной среде». Вулф, как и ее последователи-феминисты, не согласилась бы с этим суждением, но оно тем не менее в значительной мере справедливо. Ее развития отнюдь не задержало то обстоятельство, что в доме ее отца толпились Джон Рескин, Томас Харди, Джордж Мередит и Роберт Льюис Стивенсон, а в родне были Дарвины и Стрейчи — и, хотя ее полемические аргументы призваны убедить нас в обратном, в Кембридже или Оксфорде тонко устроенная Вирджиния Стивен[526] переживала бы еще более частые и резкие нервные срывы, а также не получила бы там того литературного образования, которое дали ей библиотека отца и такие хорошие наставники, как сестра Уолтера Пейтера.
Ее отец Лесли Стивен не был тем патриархальным людоедом, которого изобразило ее чувство обиды, — хотя, если почитать многих наших ученых-феминистов, так не скажешь. Мне известно, что тут они следуют за самой Вулф, для которой отец был себялюбивый и одинокий эгоист, не способный смириться с тем, что из него не вышло философа. Ее Лесли Стивен — это мистер Рэмзи из «На маяк», последний викторианец, который своим детям скорее дед, чем отец. Но главное отличие Лесли Стивена от своей дочери определяется тем, что она была эстет, а он — эмпирик и морализатор, яростно отрицавший эстетическое мировоззрение и отчаянно ненавидевший великого его поборника, Пейтера.
Реакция Вулф на своего отца соединила ее эстетизм и феминизм (опять же, если это можно так назвать) так, что их уже не разнимешь. Возможно, размышлять сегодня о том, как последователи Вулф обратили ее сугубо литературную культуру в политическую Kulturkampf[527], лучше всего в ироническом ключе. Это преобразование недейственно, потому что самое подлинное свое пророчество Вулф сделала неумышленно. Ни один другой литератор XX века не показал нам с такой ясностью, что в отсутствие всякой нескомпрометированной идеологии наша культура обречена оставаться литературной. Религия, наука, философия, политика, общественные движения: живые ли это птицы у нас в руках или мертвые чучела на полке? Когда наши концептуальные режимы оставляют нас, мы возвращаемся к литературе, в которой когнитивную деятельность, восприятие и ощущение нельзя полностью отделить друг от друга. Бегство от эстетики есть очередной симптом бессознательного, но мотивированного забывания нашим обществом своей проблемы: оно скатывается в новую Теократическую эпоху. В разное время Вулф могла подавлять в себе всякое, но своего эстетического мироощущения она не подавляла никогда.
Книги непременно пишутся только о других книгах, и тот или иной опыт изображается в них, лишь будучи сначала воспринят, как книга; это правда — не вся, но истинная. В отношении некоторых книг это всецело так: одна такая книга — это «Дон Кихот», а другая — «Орландо». Дон Кихот и Орландо — великие читатели, и лишь в этом качестве являются заместителями одержимых читателей, Сервантеса и Вулф. В жизни прототипом Орландо была Вита Сэквилл-Уэст, с которой у Вулф был непродолжительный роман. Но Сэквилл-Уэст была великим садоводом, плохим писателем и, в отличие от Вулф, не вполне гениальным читателем. В ипостаси аристократа, любовника, даже писателя, Орландо — Вита, а не Вирджиния. Необыкновенным обыкновенным читателем, сочинителем/сочинительницей своей книги Орландо делает критическое сознание, объемлющее английскую литературу от Шекспира до Томаса Харди.
Авторы всех романов, написанных после «Дон Кихота», переписывали универсальный шедевр Сервантеса, даже совершенно не отдавая себе в том отчета. Я не помню, чтобы Вулф где-нибудь упоминала Сервантеса, но едва ли это имеет значение: Орландо, как и Вулф, присущ кихотизм. Сравнивать «Дон Кихота» с «Орландо» было бы несправедливо; роман, куда более смелый по замыслу и написанный так же хорошо, как игровое любовное письмо Вулф к Сэквилл-Уэст, этого сравнения тоже не выдержал бы. Дон Кихот бесконечно предается размышлениям, как и Фальстаф; Орландо ничего подобного не делает. Но сопоставить Вулф с Сервантесом стоит — так мы увидим, что обе книги принадлежат хёйзинговскому состоянию игры, о котором я подробно говорил выше, в связи с «Дон Кихотом». Ирония в «Орландо» — кихотическая: она происходит из критики, которой организованное игровое начало подвергает как социальную, так и природную действительность. «Организованное игровое начало» в случае Вулф и Сервантеса, в случае Орландо и Дон Кихота — синоним искусства читать как следует, или «феминизма» по Вулф, если угодно так это называть. Орландо — мужчина, вернее юноша, вдруг становящийся женщиной. Он также аристократ елизаветинской эпохи, в сущности, наделенный бессмертием — как и перемена пола, это воспринимается как нечто само собою разумеющееся. Когда мы узнаем Орландо, ему шестнадцать, а когда оставляем, ей тридцать шесть, но эти двадцать лет литературной биографии охватывают более чем три столетия истории литературы. Состояние игры, когда оно преобладает, торжествует над временем, а у Вулф в «Орландо» оно торжествует без труда. В этом, возможно, причина того, что единственный недостаток книги — ее слишком счастливая развязка.
Любовь в «Орландо» — это всегда любовь к чтению, даже когда она выдается за любовь к женщине или к мужчине. Изображаемый в своей основной роли, в роли читателя, мальчик Орландо — это девочка Вирджиния:
В нем рано пробудился вкус к чтению. Еще в детстве паж, бывало, заставал его за полночь с книжкой. У него отобрали свечу — он стал разводить светляков. Удалили светляков — он чуть не спалил весь дом головешкой. Короче, не тратя слов понапрасну — это уж пусть романист разглаживает мятые шелка, доискиваясь тайного смысла в их складках, — он был благородный вельможа, страдающий любовью к литературе[528].
Орландо, как и Вулф (и отнюдь не как Вита Сэквилл-Уэст), — из тех, кто подменяет эротическую реальность фантомом. Две его/ее сильные влюбленности — в неправдоподобную русскую княжну Сашу и в еще более нелепого капитана Мармадьюка Бонтропа Шелмердина — стоит рассматривать как солипсистские проекции: на самом деле в «Орландо» всего лишь один персонаж. Для Вирджинии Вулф любовь к чтению была и подлинным эротическим влечением, и светской религией. Ничто в «Орландо», как бы хороша ни была эта книга, не сравнится с заключительным пассажем эссе «Как читать книги?», последнего во второй серии «Обыкновенного читателя»:
Впрочем, кто ж читает книги с какой-то целью, пусть самой что ни на есть похвальной? Ведь не все же в человеческих устремлениях определяется целью — есть занятия, которые интересны сами по себе, удовольствия ради, и разве чтение — не одно из таких бесцельных и приятных времяпрепровождений?.. Мне часто снится сон: и вот грянул Судный день, и выстроились в очередь за наградами великие мира сего — завоеватели, законники, государственные мужи, все жаждут получить из рук Всевышнего причитающиеся им венцы, лавровые венки, мраморные таблички с их именами на вечную память, для потомков. И тут Господь замечает нас, скромно стоящих в сторонке — у каждого под мышкой книга: поворачивается он к святому Петру и говорит с легкой завистью: «Смотри, это не требует наград, и мы для них ничего не припасли. Наградой им — любовь к чтению»[529].