— Ну что ж, раз ты такой любопытный, занимайся. Я скажу, чтоб тебя пока в отряде освободили.

Васильев поблагодарил и вышел. Вышел и подумал опять: ну чего он в это дело ввязался! Начальник понятно, что разрешил: дело Розенберга все равно гиблое, им уже и не занимаются, можно считать, что оно закрылось, так что риска для дела нет никакого. Но он-то, он-то чего влез! Теперь и начальство знает, так что когда обнаружится, что ни в чем Киврин не виноват, срам уже будет в масштабе всего уголовного розыска.

Ругал себя Иван, ругал и все равно понимал, что как бы там ни было, а дело он не бросит. Просто не может бросить. Так или иначе, а до истины он докопается.

По домашнему адресу

Васильев перестал спать. По три раза в сутки вызывал он Киврина на допрос. Допрашивал, как полагалось по правилам, как учили его старые, опытные криминалисты в рабоче-крестьянском университете. Киврин смотрел на следователя удивленными, обиженными глазами, беспрекословно на все отвечал, и ни разу даже в самом маленьком противоречии не мог его Васильев уличить.

Киврин в тюрьме немного похудел, белая рубашка загрязнилась, костюм измялся, и все-таки барственность и благолепие не износились и не потускнели. Он поднимал на следователя кроткие глаза, вздыхал — видно, надоело ему без конца повторять одно и то же,- ровным, спокойным голосом давал показания точно такие же, как давал на прошлом допросе или неделю назад. Какая-то была в Киврине елейность, кротчайшее примирение с тем, что вынужден он терпеть от следователя;

Когда Киврина уводили, Васильев, только выругавшись как следует, приходил в себя. Снова и снова он перебирал в памяти все, чему его учили. В аудитории все эти следовательские приемы выглядели очень действенными. Казалось, ни один преступник не устоит перед разработанной до мелочей техникой допроса. Но почему-то все эти тонкие психологические приемы совершенно не действовали на Киврина. Он был все так же спокоен и благостен. Васильеву казалось, что глаза Станислава Адамовича выражают не только кротость и грусть, но и откровенное сочувствие бедному следователю, который мучит себя понапрасну.

Однажды ночью Васильев неожиданно вызвал Киврина. Он допрашивал его часа два, дал ему подписать протокол, попрощался, и Киврина увели. Васильев рассчитал время, чтоб Киврин успел вернуться в камеру, лечь и заснуть. Через час он вызвал его снова. Киврина снова разбудили, снова ввели в кабинет следователя, и снова начался допрос. По теории, обвиняемый должен был быть деморализован вторичным вызовом. К первому допросу он подготовился, выдержал, не проговорился. Теперь можно отдохнуть, ослабить внутреннее напряжение… и вдруг снова вызов. Нервы обвиняемого должны сдать, он должен запутаться хоть в мелочи, хоть в чем-то проговориться. Так утверждает наука, основанная на опыте тысяч следствий. Но или Киврин был не виноват, или наука Киврина не предусмотрела. Вторично разбуженный, он пришел такой же благостный, кроткий, очень вежливый и так же сожалеюще смотрел на Васильева. Он даже чувствовал себя виноватым, что бедный гражданин следователь имеет от него столько беспокойств. Он как будто извинялся за то, что не может признаться в преступлении, о котором никогда ничего не слышал.

«Я бы рад признаться,- говорили его искренние глаза,- я бы рад наклепать на себя, чтобы вам было легче, но не могу, потому что говорить неправду грешно, а я человек безгрешный и согрешить мне не позволяет совесть».

«Николай-чудотворец чертов! — бормотал про себя Васильев, когда Киврина уводили.- Детей убивать это тебе можно..»

Иван по-прежнему твердо был убежден, что Киврин — убийца. Но так же твердо он знал, что следствие зашло в тупик, что и на тысячном допросе Киврин будет повторять точно до мелочей свои прежние показания.

Однажды Киврин обратился к следователю с просьбой: он, мол, поистрепался и белье у него уже грязное, а смены нет, так нельзя ли ему написать жене, чтоб прислала смену белья да кое-какие носильные вещи.

— Пока нельзя,- сказал Васильев.- Если хотите, мы напишем официальное письмо, чтобы вам прислали вещи. А может быть, жена и сама к вам приедет. Немного позже мы и свидание разрешим. Дайте-ка ваш адрес, я запишу.

Киврин смотрел обычным кротким взглядом, и все же показалось Васильеву, что тень тревоги и сомнения промелькнула в глазах Станислава Адамовича.

Наверно, только показалось. Киврин спокойно продиктовал свой адрес, по-видимому не придавая этому никакого значения.

Васильев продолжал допрос и даже затянул его немножко дольше, чем обычно, хотя именно сегодня ему хотелось освободиться как можно скорей. Пока Киврин в сотый раз подробно рассказывал о том, как он, ничего дурного не думая, зашел в хлев договориться окончательно с хозяйкой о сдаче комнаты, Васильев, заполняя в сотый раз листы протокола, рассуждал про себя.

В самом деле, между убийством Розенбергов и арестом Киврина прошло несколько месяцев. Почти наверное вещи Розенбергов он отвез домой. Продавать их пока рискованно, а лучшего места, чтобы спрятать, не найдешь. Сразу после ареста надо было ехать туда! Но, может быть, и сейчас не поздно?

Киврина увели. Васильев торопливо сличил адрес, продиктованный Кивриным, с тем, который значился в его документах. Конечно, они совпадали. Даже если Киврин и понимал, что давать правильный адрес опасно, еще опаснее было солгать. Ложь сама по себе была бы уликой.

Через час вестовой привез на машине того самого родственника убитого Розенберга, которого Васильев уже видел когда-то в комнате, где лежали убитые. Розенберг, выслушав Васильева, заволновался, сказал, что он может ошибиться, что он плохо знает вещи своего двоюродного брата, но, если надо, он, конечно, поедет. Еще через час Васильев получил в угрозыске штатский костюм. По сравнению с гимнастеркой, галифе и высокими сапогами он показался ему удивительно неудобным. Костюм в самом деле висел мешком. Васильеву все время хотелось собрать под поясом на спине складками пиджак, как он это делал с гимнастеркой. Но пиджак не собирался, и руки напрасно искали пояс — пояса не было. Наверно, со стороны было странно смотреть на человека, который все время пытается сделать что-то непонятное с пиджаком и потом, как будто что-то вспомнив, оставляет пиджак в покое. Некуда было девать наган. Портупея казалась Васильеву необходимой принадлежностью мужского туалета, и без нее было удивительно неудобно. Наган с кобурой пришлось сунуть в карман. Пиджак пришлось застегнуть, и то он топорщился. Лучше было бы взять, конечно, какой-нибудь маленький пистолетик, не так было бы заметно, но, кроме нагана, на вещевом складе ничего не нашлось.

Розенберг уехал собираться в дорогу, а Васильев до вечера возился с оформлением ордера на обыск, документов и денег. Встретились они на перроне минут за пять до отхода поезда.

Народу в вагоне было мало. Эпоха мешочников на транспорте кончилась, эпоха командировочных еще не началась. Стоя в тамбуре, можно было наконец спокойно поговорить.

Наум Иосифович Розенберг был человек мечтательный и до удивления невезучий. Его убитый двоюродный брат обладал склонностью к коммерции и несомненными коммерческими талантами. Склонность к коммерции была и у Наума Иосифовича, зато талантов не было никаких. Это был безнадежный неудачник, к тому же прекрасно об этом знающий и, стало быть, начисто лишенный веры в себя. Он сразу же начал рассказывать Васильеву свою жизнь. По-видимому, все его знакомые давно эту жизнь знали в подробностях и отказывались ее выслушивать.

Васильев был гораздо моложе Розенберга. Ему очень хотелось поговорить о плане операции, но он не решался прервать пожилого человека и до глубокой ночи безропотно слушал поток его излияний. Точно он не запомнил печальной повести Наума Иосифовича, но главное понял. Двоюродный брат, тот, которого убили, был «большой коммерсант», «золотая голова». На Охтинском рынке все его очень уважали. Самому же Науму Иосифовичу не везло. Жизнь его была цепью финансовых катастроф и разорений. Он торговал курами, скупал их в деревнях по дешевке и продавал в Петрограде на рынке. Но куры ему попадались на редкость подлые: они или жрали столько, что на просо уходила вся прибыль, или дохли в таком количестве, что вместо прибыли получались убытки. Тогда он пришел к брату, и брат ему посоветовал торговать носильными вещами. «Вещи ничего не едят и не дохнут»,- сказал покойный. Мало того, он дал Науму Иосифовичу немного денег, чтобы начать торговлю. Свой основной капитал неудачливый Розенберг до конца исчерпал на дохлых курах.