Когда бобры прошли мимо, индеец по их следам проделал путь назад, до самого озера. В красных отблесках пламени он заметил на берегу нечто, показавшееся ему сначала каким-то огромным бобром, посерженным и мертвым. Большая туша лежала, наполовину выступая из воды. Подойдя ближе, он разглядел тело гигантского тюленя. Двух тюленей столь огромных размеров быть не могло. И тут чутье подсказало ему смысл знамения, посланного путеводным заревом, что позвало его от далекого прибрежья у Мыса Грей. Он склонился над своим сраженным победителем, и — глядь! — перед ним, глубоко вонзившись в отмирающую плоть, была его острога из оленьей кости, достояние предков, а у кромки воды змеилась, уходя прочь, длинная гибкая веревка из кедрового волокна.

Едва Капилано извлек эту драгоценную реликвию, как почувствовал, что в его жилистые руки вливается сила, какой обладают лишь мужи-кудесники. Она входила в его сердце, кровь, мозг… Долго, долго сидел он, напевая песни, которые дозволено петь только великим шаманам. Шло время, пламя лесного пожара утихло, огонь ослабел, превратившись в тлеющие головни. К рассвету лесной пожар был уже мертв, но его указующий перст сослужил свою службу. Чудесная острога из кости оленя вернулась к хозяину.

До конца дней своих искал первый из Капилано неведомую протоку, по которой поднялись бобры, странствуя от Фолс-Крика к Оленьему озеру, но русло ее оставалось тайной, которую не под силу раскрыть даже глазу индейца.

И хотя люди племени сквомишей верят, что река по-прежнему поет свою песню, пробиваясь тайным путем от Оленьего озера к морю, след ее столь же неведом, русло столь же безнадежно утеряно, как и храбрая армия маленьких бобров, что столетье назад, пройдя через материк, торжественно вступила в просторы пустынного Севера.

СЕМЬ БЕЛЫХ ЛЕБЕДЕЙ

Случилось это в прошлом году, двадцать пятого ноября. Услыхав в вышине легкий посвист, я подняла голову и заметила стаю из семи грациозных белых лебедей, стремивших свой полет над городом, держа путь к юго-востоку. Хорошо помню тот день: шли выборы в администрацию провинции, и я в шутку полюбопытствовала у политиков, что сулит им эта стая перелетных птиц. И тут же забыла о треволнениях текущих общественных дел: красота этих белоперых созданий, отбывающих к землям солнца и тепла, приковала к себе все мои помыслы и внимание, вплоть до забвения всего остального. Я представила себе, как проводят они зиму в неге какой-нибудь южной лагуны, и текут мимо ленивые тропические недели, пока с первыми днями апреля вновь не раздастся зов севера. Зов севера будет означать брачную пору и долгое сладостное лето в далеких верховьях северной части Тихоокеанского побережья. Не одно мгновение следила я за ними. Их длинные, стройные шеи вытянулись в столь же страстном порыве достичь южного солнца, как у скаковой лошади к концу забега. Царственные оконечности крыл были подобны парусам из белого шелка, набирающим ветер на гоночном каноэ. И каким бы стремительным ни был их полет, я успела все же различить оранжевые лоскутки — переплетенье вытянувшихся лапок. Их безразличие к лежащему внизу городу, их прямой, размеренный лёт, их непорочная белизна воскрешали великолепие какого-то древнего совершенного идеала, которого при всем нашем желании и жажде мы не в силах и надеяться достичь. Все дальше стремили они свой путь, слабее и слабее доносился их чистый посвист, пока шлейф жемчужно-серого облака не накрыл лебедей, — и вот их не стало.

На следующее утро пришел вождь, и едва ли не первое, о чем я поведала ему, был полет лебединой стаи. Его благородное лицо осветилось лукавой, но добродушной улыбкой, и он сказал:

— Ты видеть семь лебедей в полете? О! Это сильно добрый знак.

— Что он сулит мне? — спросила я, возвращая улыбку.

— Он говорит: твой — как это у белых людей? — возлюбленный, да, твой возлюбленный, очень верен тебе; ему нет два лица: одно для тебя, когда рядом, а другое — когда далеко. О, он и вправду очень верен!

Я открыто рассмеялась.

— Возлюбленный женщины никогда ей не верен, а возлюбленная мужчины верна всегда, — заметила я не без цинизма, рожденного обильными наблюдениями и небольшой толикой личного опыта.

Выражение его лица изменилось.

— Ты слишком знаешь большой мир. — сказал он. — И я не стану рассказывать тебе легенду о лебедях.

Тотчас же я оставила весь свой цинизм и скепсис.

— О вождь, обещаю тебе не знать ничего о большом мире, только расскажи мне о них, — взмолилась я.

— Что же, ты видела их, это великий знак. Быть может, мне все же рассказать тебе?.. — размышлял он.

Но я совершенно уверена: не случись моего свидания с этими перелетными красавцами, проплывшими над городом, я никогда не сумела бы извлечь из него необыкновенное предание сквомишей.

Вождь редко употреблял табак, но тут он взял сигарету. И теперь аромат «Египетских» всегда возвращает меня в тот день, и я уже не в силах следить за светло-фиолетовым дымком без того, чтобы струйка его не превратилась в мглистую стаю птиц, летящих к югу, а из уст моего старого тилликума не зазвучала вновь Легенда о семи лебедях.

— Какая мать не любит увечное дитя больше других своих детей? Так бывает всегда: белые матери, индеанки — они одинаковы. А эта девочка была хромоножкой: когда она научилась ходить, стало видно, что одна нога ее чуть волочится позади другой. Она не была безобразна, в фигуре ее не было изъяна — одна только эта нога, но мать любила ее той великой ограждающей любовью, которую отдает женщина более слабому ребенку. Она звала ее Бе-бе — слово, которым на языке чинук ласкают малышей, и девочка выросла в девушку, затем в женщину, согретая объятиями материнского сердца.

Лицо Бе-бе было прекрасно, а душа и того прекрасней; только увечная нога не позволяла ей быть совершенством юной женственности. Но не один юный воин жаждал жениться на ней, потому что она была добра и приветлива, любила веселье, пальцы ее проворно и искусно ткали одеяла-накидки, и так же, как мать, она любила маленьких детей. И вот однажды явился сильный юный охотник — легконогий, остроглазый, с верной рукой. Стрелы его никогда не летели мимо цели, а жилище полнилось мягкими теплыми шкурами диких зверей — безмолвными свидетелями его доблести.

— Моих сил хватит на двоих, — сказал он, когда она согласилась стать его женой.

Но при взгляде на злополучную ногу на лицо девушки набежала тень.

— Я не смогу выбежать тебе навстречу, когда ты возвратишься из леса с оленем на плече или бобром в руках, — печалилась она. — Никогда не смогу сплясать вместе с тобой на великих потлатчах, как мои подруги и другие женщины. Мне придется сидеть все время среди старух, совсем одной, среди морщин старости — совсем, совсем одной…

— Ты никогда не состаришься, никогда не станешь безобразной, — уверял он ее. — Твое лицо, душа, твое смеющееся сердце — они никогда не состарятся. Я буду плясать за нас обоих. Пойдем же… Но пойдешь ли ты со мной?

И по-женскому обыкновению, она поверила ему и навсегда оставила отцовскую хижину.

Мать часто навещала дочь, по-прежнему называя ее Бе-бе, словно дитя, — так и бывает у матерей с увечным ребенком. Проплывали годы, и Бе-бе родила своему мужу шестерых прекрасных детей, и ни у одного из них не было ни увечной ноги, ни прекрасного лица их смешливой матери. Она не состарилась, как это бывает с женщинами сквомишей еще в молодые годы, и лицо ее было словно цветок, когда сидела она среди престарелых и убогих на великих потлатчах, а девушки и юноши плясали и пели и снова пускались в пляс. Кто скажет, кто поведает, как часто хотелось ей присоединиться к ним! Но ни боль, ни тоска не мучили ее вечно молодое сердце. Так было до тех пор, пока не явилась племянница ее мужа. Высокая, гибкая дева, сильная, как сам охотник, она могла плясать, словно луч света на синих волнах Тихого океана. Необычайный блеск появлялся в глазах охотника, когда он глядел на нее, когда следил, как она раскачивается, словно ветви сосен под ударами бури, когда следил за ее стремительными ногами, за быстрым, легким шагом, за ее удивительной выносливостью. Час за часом плясала она без устали, и часами глядел он на нее. А когда пляска заканчивалась, молодые воины и охотник, муж Бе-бе, толпились вокруг нее с подарками — бусами из раковин — и жаркими речами. Бе-бе глядела на свою ногу — и смех замирал на ее устах.