— Генри.

Теперь Генри зашевелился всем телом, сел, и тут же совершил первую за это утро ошибку: открыл глаза. Это простое действие причинило ему острую боль, когда яркий утренний свет встретился с изнуренной роговицей.

— О, — слабо произнес он.

— Да, я знаю, что это больно, — отозвался отец, присаживаясь на диван. Уильям Сакхауз-Шунмейкер был крупным широкоплечим мужчиной, но было сложно однозначно сказать, придавил ли он мягкое ложе, обтянутое черной кожей, весом своего тела или сарказма, прозвучавшего в голосе. Его темно-коричневый костюм в лучах света казался почти пурпурным, а волосы были неестественно глубокого черного цвета. Лицо состояло из резких черт и лопнувших кровеносных сосудов, но было видно, что структура костей передалась сыну именно от него. Он, как всегда, выглядел очень богатым человеком. — Но что ты здесь делаешь?

— Здесь? — голос Генри был слаб, но у него не было сил говорить более твердым тоном.

В отличие от отца, он ещё сохранил гибкость и четкий силуэт, словно вырезанный из мрамора, но внутренности определенно страдали. Комната, в которой они находились, прилегала к спальне Генри на втором этаже того крыла дома, что всегда по большей части занимал он один. Когда Генри был ребенком, здесь спала гувернантка, а когда вылетел из Гарварда прошлой весной, то оборудовал в ней кабинет — иногда он равнодушно говорил, что возобновит учебу в Колумбийском университете, где сейчас учился на последнем курсе его друг Тедди Каттинг. Пол покрывал лакированный паркет, а потолок украшала фреска, на которой художник крупными мазками изобразил умиротворенный завтрак на траве. Взгляд Генри ненадолго задержался на ней, поскольку в голове промелькнула детская фантазия запрыгнуть в картину и исчезнуть.

Отец юноши, интуитивно поняв, о чем думает сын, прервал его размышления:

— Прекрати думать, как маленький мальчик, Генри, — сказал он.

— Хорошо, — Генри все ещё не мог разговаривать без пассивной уступки в голосе, и поэтому закрыл глаза после того как выжал из себя слово.

Он чувствовал, что его язык похож на умирающую рыбу, выброшенную на берег. Затем пришло воспоминание обо всей употребленной накануне вечером выпивке, из-за которой происходящее стало для него размытым и терпимым. До опьянения — по крайней мере, до его пика — там присутствовала Диана, с которой он безуспешно пытался снова сблизиться с самого дня свадьбы. Он лишь мельком увидел её, поскольку, когда входил в музыкальную залу Лиланда Бушара, она уже покидала её. Диана выглядела здоровой и румяной, как и любая шестнадцатилетняя девушка, но обладала острым чувством собственного достоинства человека, который пережил унижение и поднялся над насмешками ещё более блистательным.

— Ну, так что ты здесь делаешь?

Генри сложил руки на груди. Он не совсем помнил, как оказался на диване именно сегодня, и у него вошло в привычку с подобными пробуждениями (которых было очень много) ощупывать себя по утрам, чтобы удостовериться, что он цел и невредим. Похоже на то. И похоже, что он до сих пор облачен в смятую белую парадную рубашку из итальянского полотна, в которой, как он понял, он вчера ходил на бал, и черные брюки. На ногах были черные носки, а туфли лежали рядом с белым шелковым жилетом на полу. Галстука нигде не было видно.

— Сплю?

— Ясно.

Генри встал.

— Это была долгая ночь, — ответил он, даже не пытаясь притвориться, таким тоном, словно проспал бы ещё сотню лет.

Он нагнулся за жилетом, и сразу же об этом пожалел. От резкого движения боль острым ножом пронзила лоб. Он быстро выпрямился и сосредоточился на том, чтобы удержаться на ногах.

Старший Шунмейкер встал, прочистил горло и сказал более мягким тоном:

— Генри… — Он посмотрел на сына, и на секунду показалось, что мысленно он вернулся в далекое прошлое. Они неловко переминались с ноги на ногу в этой обшитой панелями расписанной комнате. — Моя предвыборная кампания на пост мэра многообещающе продвинулась вперед.

Генри, который за секунду до этого надеялся избежать отцовского гнева, после этих слов почувствовал холодок страха. Уильям Шунмейкер всю жизнь был безжалостным дельцом, унаследовавшим состояние и многократно приумножившим его, но недавно решил, что желает ещё больше прославить свое имя, и с этой целью подался в политику. Он полагал, что достоин стать мэром, и из-за этого как никогда прежде выступал против развращенности сына и ограничивал его кутежи всякий раз, когда был в силах это сделать. Новые устремления заставили его угрожать сыну лишением наследства, и превратили юношу в Генри Шунмейкера, женатого человека.

— О?

Существовало крайне мало предметов для разговора, о которых Генри говорил менее охотно, чем о политических целях отца.

— Да. Партия развития семьи нуждается в кандидате для представления её интересов на выборах мэра, и похоже, что наши убеждения во многом сходятся.

— Например, какие? — иронично спросил Генри.

Он не осмеливался и не обладал достаточной силой духа, чтобы высказать отцу очевидную абсурдность этого плана. Ведь многие люди, голосующие за партию развития семьи, также, к несчастью, жили в арендуемых квартирах, принадлежащих компании Шунмейкеров, и просили предоставить им отопление и горячую воду, но в этих просьбах им было отказано.

— Ну, в науке и инновациях, — нетерпеливо ответил отец. — В развитии общества и миссии человечества сделать этот мир лучше. И, конечно же, в основополагающей радости семьи, как смысла жизни каждого человека.

Генри усмехнулся в кулак и отвернулся к окну. Тем не менее, ему не удалось в достаточной степени скрыть свое мнение о словах отца — он понял это по тому, как старик маячил за его спиной.

— Полагаю, ты усомнился в моей самоотдаче семье? — внезапно тон старшего Шунмейкера изменился и теперь был полон ярости. — В таком случае, ты ничего не знаешь.

— Я-то знаю… — начал Генри, но осекся.

Он даже не был уверен, что именно хотел сказать.

— Закрой рот, Генри. Все равно твое мнение обо мне, как и мое о тебе, ничего не значит. Но то, что видят в нас обоих жители великого города, имеет огромное значение. Видят ли они семью пользующихся дурной репутацией беспечных особ или же целеустремленных людей дела, которым необходимо кормить жен и детей?

— У меня нет детей, — произнес Генри.

И сейчас ему это казалось редкостной удачей.

Физическое недомогание теперь накатывало на него волнами, и на секунду прилив пошёл на спад, когда Генри подумал о единственной ответственности, от которой пока ещё был свободен.

— Нет, — жестоко рассмеялся отец. — И не будет, если ты продолжишь спать на диване. Я узнал у прислуги, что ты каждое утро просыпаешься здесь. Неужели ты и вправду?…

— Нет, — Генри посмотрел на отца и увидел на его лице ужасную смесь изумления, ярости и отрицания.

Старший и младший Шунмейкеры долго смотрели в глаза друг другу, и по их лицам читались невысказанные тирады.

— Итак, — продолжил старший Шунмейкер более миролюбивым тоном, нежели несколько секунд назад. — Вам придется перестать вести себя, как глупые дети. К выборам мне нужен внук. Они состоятся в ноябре 1901 года, Генри, поэтому времени у вас предостаточно. Будет хорошо, если родится мальчик. Крепкий здоровый мальчик, которого я смогу подержать на руках перед толпой. Постарайтесь.

— Папа, я не думаю…

— Я не помешала?

Мужчины повернулись к боковой двери, соединяющей спальню с кабинетом. В проеме стояла Пенелопа, одетая в гофрированную юбку в бело-голубую клетку и рубашку из кремового шифона с высоким воротником-стойкой. Темные волосы, блестящие и шелковистые, были убраны в высокую прическу, открывающую гладкий лоб. Лицемерное выражение беспокойства на её лице сменилось льстивой улыбкой, когда Пенелопа поклонилась.

— Доброе утро, мистер Шунмейкер.

— Доброе утро, Пенелопа.

— Простите, что прервала вашу беседу, — продолжила она медовым голоском хорошей девочки, которой совершенно не являлась. — Но я только что получила приглашение явиться в дом Холландов на завтрак в это воскресенье. Мы должны пойти ради нашей дорогой Элизабет, и показать ей, что между нами нет неловкости. Она поймет, конечно, что наш союз с Генри изначально был верным, и что наша любовь к ней никак не уменьшилась из-за того, что она едва не заняла мое место…