Он вышел из вагона. Торчал убогий карликовый лесок. Будто обожженные деревца. Горбились покатые холмы. Круто обрывались высокие, как бы срезанные голые горы.
Сапоги чвакали в липкой массе, похожей на пасту. Он наклонился. Он знал по учебникам, что даже вездесущих бактерий тут в целом гектаре микробиологи насчитывают что-то около 200 миллионов всего… Или меньше? В средней полосе их биллионы. Но только теперь он понял, что такое эта мертвая, с тусклой раскраской, корка — то склизко-черная, как бы задушенная, то голубая, то рассыпчато-желтоватая. Она не была землей, почвой.
Где-то за сотни верст к югу проходила северная черта земледелия. Быть может, в другом мире, на иной планете? А здесь «казалось, только недавно ушел отсюда мощный ледник Фенноскандии, оставив сглаженные вершины горных тундр и огромные груды валунника, гальки и песков…» Так впоследствии записал он свои впечатления.
Но в озере белое дно было отчетливо видно под тихой водой, и утлая лодчонка висела в светлой пустоте. День не угасал. И незакатное сиянье, безмерное, неяркое, дивно прозрачное, хрустально стояло над первозданным хаосом камня и песка. Очертания всех предметов были ясны, как впечатанные, видимы глазу на самом краю Земли. И голос, если громко крикнуть, казалось, пойдет, полетит в легком воздухе, нежном и крепком, далеко, может быть, за десятки километров, до самых далеких далей…
Невыразимая, щемящая прелесть Арктики коснулась сердца приезжего — та прелесть, о которой побывавшие там знают, что она привораживает человека и многих на всю жизнь делает обреченными Северу…
Эйхфельд видел больных цынгой. Их было много — весной чуть не треть немногочисленного населения.
Служащие Мурманской дороги жили в теплушках с огородиками, разведенными на крышах. Это была единственная здешняя свежая зелень. «Сады Семирамиды», невесело усмехался Эйхфельд.
У него самого план созрел. Север не всем был беден. Его характеристика не сплошные минусы. Одним из важнейших жизненных факторов он богат, так богат, как никакое другое место на земле. Все лето он залит изобилием света. Значит, если бы земля… Но ошибка прежних робких попыток что-то выращивать на Севере в том и состояла, что «принимали за данное» землю, которая не была землей! Эйхфельд же знал, что земля может быть создана, а здесь должна быть создана.
Он сам таскал с железнодорожной станции навоз, который, по его заказу, привозили издалека, с юга. «Получатель» относил на плечах за несколько километров корзины с навозом и там опоражнивал их в почву, где на глубине метра, а то и восьмидесяти сантиметров начиналась вечная мерзлота.
Белыми ночами Эйхфельд не спал; с ружьем в руках он караулил зайцев около своих делянок. Ни один звук не нарушал бесконечной тишины. Зайцы не являлись. А человек следил, как лезли, тянулись вверх зеленые ростки, невиданно тянулись, словно что-то гнало их из земли. Ему представлялось, что этот невиданный рост можно, если внимательно вглядываться, подметить глазом.
В начале августа грянули заморозки. Он не ждал их. Пальцами пытался он расправить жухлую, потемневшую, пониклую листву. Многого нельзя было спасти. Уцелела только часть.
С какой гордостью он нес, откидываясь назад всем корпусом, кочны, ворохи корнеплодов — всем напоказ! Выросли! Смотрите же — выросли! Здесь можно выращивать!
Для него не было сомнений в удаче. Он с головой ушел в новые опыты.
И вот однажды в пришедшей московской газете он прочел статью. Ее подписал некто Зацепин. Он был язвителен и остроумен. Один кочан капусты, писал он, можно и на полюсе вырастить, если положить на это жизнь. Только стоит ли?
Там, вдали от этого хрустального света, от людей, бесстрашно пришедших сюда разбить «гроб природы» и обессиленных цынгой, вдали от кочнов, впервые за тысячелетия принесенных почвой, которую создали человеческие руки, зацепинское зубоскальство показалось убедительным кое-кому из тех, кто снабжал Эйхфельда скудными деньгами. Он получил приказ кончать все и укладываться.
Но теперь, когда он знал о победе, его было труднее переубедить, чем когда-либо. Друзья находили, что у этого эстонского крестьянина упрямый «лоб Парацельса».
Он уехал, чтобы спорить, спорить до хрипоты и убеждать.
Он находил все новые неопровержимые доводы в защиту своего дела. Сколько людей уже в ближайшие годы будет в Советской Арктике? Не меньше полутора-двух миллионов — так? Для двух миллионов одних только овощей и молока придется возить ежегодно 1200 тысяч тонн. В них — миллион тонн воды. Возить воду с неслыханными трудностями и предосторожностями на Крайний Север!
Эйхфельд вскоре вернулся в Хибины.
Зимой с геологическим молотком в руках он взбирался, вместе с двумя спутниками, на вершину Расвумчорра: маленькая партия получила кировское задание добыть и привезти сто пудов только что открытого «камня плодородия» — апатита. Летом Эйхфельд расширял свои опыты. В 1926 году (через три года после первого урожая в Хибинах, под 67°44? северной широты) началось освоение болот. Эйхфельд лучше чем кто-либо другой знал, как человеку делать это. Он не удержался, чтобы не записать: «Эта работа является одной из увлекательнейших страниц в освоении Крайнего Севера».
Он жил в грубо сколоченном срубе. Но теперь каждое лето видел невиданное: травы в рост человека, огромные двухкилограммовые головки цветной капусты — будто какая-то сила гнала растения в воздух.
Наступал перелом во всей тысячелетней судьбе Севера.
Новый 1930 год в снегах Кольского полуострова встретил Киров. Вздымались дикие крутизны. Но человек, смотревший на смутный очерк их сквозь пургу и мрак бесконечной ночи, сказал бесстрашные и вещие слова: «Нет такой земли, которая бы в умелых руках при Советской власти не могла быть повернута на благо человечества!»
Там, где в мертвой пустыне, у берегов озера Вудъявр, только недолгий след оставляли оленьи запряжки саами, возник город Хибиногорск, будущий Кировск. За озером Имандра вырос Мончегорск.
Всего несколько лет назад — в 1925 году — сделана первая находка хибинских апатитов. Она выросла в одно из величайших мировых геологических открытий: открытие района поражающего, единственного на земле богатства, с пятьюдесятью восемью химическими элементами на тесной площади, в Хибинах!
Шли тридцатые годы — годы преображения Арктики.
Огненные полосы врывались в темень из бессонных цехов фабрик, заводов и комбинатов Колы: там перерабатывали нефелины, добывали медь и никель, там был крупнейший в мире центр фосфатной промышленности. О печорских углях говаривали: «Северный Донбасс». Росли города и промышленные поселки на дальнем Таймыре, в Якутии, у полюса холода, в долине едва до того по имени известной Колымы. И дети Игарки писали в Москву Горькому…
Эта гигантская жизнь, закипавшая в Заполярье, требовала для себя продовольственной базы. Число людей, пришедших в Арктику, а тем более тех, которые должны были притти туда, исчислялось миллионами. Их надо было накормить. Провоз тонны продовольствия обходился на круг в 500 рублей, да во многие места и трудно было его довезти.
Дело полярного земледелия взяла в свои рули партия большевиков.
ИТАК, ПОЛЯРНОЕ ЗЕМЛЕДЕЛИЕ
Почвы создавались так.
В подзолистые, песчаные и супесчаные обильно добавлялись органические удобрения. В бедные железисто-песчаные по нескольку лет подряд вносили компосты[22], очень редко удавалось отделаться одним минеральным удобрением. Неимоверная норма — 100 тонн компоста на гектар — здесь казалась обычной.
Ну, конечно, до всего этого надо было убирать груды камней — наследие древнего ледника.
Проходили машины — они взрыхляли мертвую корку, в нее впервые проникали воздух и жизнь, она начинала дышать, и невидимые мириады строителей почвенного покрова — бактерии — заселяли ее.
Осушенные болота были удобны тем, что в них можно было не зарывать навоз.
22
Удобрения, которые образуются всякого рода органическими, главным образом растительными, остатками и отбросами: их собирают в кучи («компостные кучи»), где они и перепревают.