Все это строжайше запрещено. С Невидимым нельзя иметь никаких дел — даже другому Невидимому. Особенно другому Невидимому. Общество отнюдь не заинтересовано в возникновении каких-либо тайных связей среди своих отверженных.
Мне это было известно.
Но несмотря ни на что, я повернулся и пошел следом за ним.
На протяжении трех кварталов я держался шагах в пятидесяти позади. Повсюду, казалось, сновали роботы-ищейки; они мгновенно засекали любое нарушение своими чуткими приборами, и я не смел ничего предпринять. Но вот он свернул в боковую улочку, серую от пыли пятисотлетней давности, и побрел ленивым шагом никуда не спешащего невидимки. Я поравнялся с ним.
— Постойте,— негромко сказал я.— Здесь нас никто не увидит. Мы можем поговорить. Мое имя...
Он круто повернулся, охваченный неописуемым ужасом. Его лицо побелело. Какую-то секунду он не сводил с меня глаз, затем рванулся вперед.
Я загородил ему путь.
— Погодите. Не бойтесь. Пожалуйста...
Он попытался вырваться, но я опустил руку ему на плечо, и он судорожно дернулся, стряхивая ее.
— Хоть слово...— взмолился я.
Ни слова. Ни даже глухого «Оставьте меня в покое!». Он обогнул меня, побежал по пустой улице, и вскоре топот его ног затих за углом. Я смотрел ему вслед и чувствовал, как нарастает внутри меня всепоглощающее одиночество.
Потом пришел страх. Он не нарушил закон, а я... я увидел его.
Следовательно, я подлежал наказанию, возможно, продлению срока невидимости. По счастью, вблизи не было ни одного робота-ищейки. Повернувшись, я зашагал вниз по улице, стараясь успокоиться. Постепенно я сумел взять себя в руки. И тут понял, что совершил непростительный поступок. Меня обеспокоила глупость собственной выходки и, еще более, ее сентиментальность. Так панически потянуться к другому Невидимому, открыто признать свое одиночество, свою нужду — нет! Это означало победу общества.
С этим я смириться не мог.
Случайно я вновь оказался около сада кактусов. Я поднялся наверх, схватил жетон и вошел внутрь. Некоторое время я внимательно смотрел по сторонам, прежде чем мой взгляд остановился на гигантском, восьми футов высотой, уродливо изогнутом кактусе, настоящем колючем чудовище. Я вырвал его из горшка и принялся ломать и рвать на части; тысячи игл впились в мои руки. Прохожие делали вид, будто ничего не замечают. Скривившись от боли, с кровоточащими ладонями, я спустился вниз, снова одетый в маску неприступности, за которой скрывалось одиночество.
Так прошел восьмой месяц, девятый, десятый... Весна сменилась мягким летом, лето перешло в ясную осень, осень уступила место зиме с регулярными снегопадами, до сих пор разрешенными из соображений эстетики. Но вот и зима кончилась. На деревьях в парках появились зеленые почки. Синоптики устраивали дождь трижды в день.
Срок моего наказания близился к концу.
В последние месяцы невидимости я жил словно в оцепенении. Тянулись дни, похожие друг на друга. Однообразие существования привело к тому, что мой истощенный мозг отказывался переваривать прочитанное. Читал я судорожно, но неразборчиво, брал все, что попадалось под руку: сегодня труды Аристотеля, завтра библию, еще через день — учебник механики... Но стоило мне перевернуть страницу, как содержание предыдущей бесследно ускользало из памяти.
Признаться, я перестал следить за ходом времени. В день окончания срока я находился у себя в комнате, лениво листая книгу, когда в дверь позвонили.
Мне не звонили ровно год. Я почти забыл, что это такое — звонок. Тем не менее я открыл дверь.
Передо мной стояли представители закона. Не говоря ни слова, они сломали печать, крепящую знак невидимости к моему лбу. Эмблема упала и разбилась.
— Приветствуем тебя, гражданин, — сказали они мне.
Я медленно кивнул.
— Да. И я приветствую вас.
— Сегодня одиннадцатое мая 2105 года. Твой срок кончился. Ты отдал долг и возвращен обществу.
— Спасибо. Да.
— Пойдем, выпьем с нами.
— Я бы предпочел воздержаться.
— Это традиция. Пойдем.
И я отправился с ними. Мой лоб казался мне странно оголенным; в зеркале на месте эмблемы виднелось бледное пятно. Меня отвели в близлежащий бар и угостили эрзац-виски, плохо очищенным, крепким. Бармен дружески мне ухмыльнулся, а сосед за стойкой хлопнул меня по плечу и поинтересовался на кого я собираюсь ставить в завтрашних реактивных гонках. Я ответил, что не имею ни малейшего понятия.
— В самом деле? Я за Келсо. Четыре против одного, но у него мощнейший спурт.
— К сожалению, я не разбираюсь.
— Его какое-то время здесь не было, — негромко сказал государственный служащий.
Эвфемизм был недвусмыслен. Мой сосед кинул взгляд на бледное пятно на моем лбу и тоже предложил выпить. Я согласился, хотя успел почувствовать действие первой порции. Итак, я перестал быть изгоем. Меня видели.
Однако я не посмел отказаться — это могут истолковать как проявление холодности. Пять проявлений недружелюбия грозили пятью годами невидимости.
Я приучил себя к смирению.
Возвращение к прежней жизни вызвало множество неловких ситуаций. Встречи со старыми друзьями возобновление былых знакомств... Я находился в изгнании год, хотя и не сменил места жительства и возвращение далось мне не легко.
Естественно, никто не упоминал о невидимости. К ней относились как к несчастью, о котором лучше не вспоминать. В глубине души я называл это ханжеством, но делал вид, что так и должно быть. Безусловно, все старались пощадить мои чувства. Разве говорят тяжелобольному, что он долго не протянет? И разве говорят человеку, престарелого отца которого ждет эвтаназия: "Что ж, все равно он вот-вот преставится"?
Нет. Конечно, нет.
Так в нашем совместно разделяемом опыте образовалась эта дыра, эта пустота, этот провал. Мне трудно было поддерживать беседу с друзьями, особенно если учесть, что я выпал из курса современных событий; мне трудно было приспособиться. Трудно.
Но я не отчаивался, ибо более не был тем равнодушным и надменным человеком, каким был до наказания. Самая жестокая из школ научила меня смирению.
Теперь я то и дело замечал на улицах невидимок; встреч с ними нельзя было избежать. Но, наученный горьким опытом, я быстро отводил взгляд в сторону, словно наткнувшись на некое мерзкое, источавшее гной чудовище из потустороннего мира.
Однако истинный смысл моего наказания дошел до меня на четвертый месяц нормальной жизни. Я находился неподалеку от Городской Башни, возвращаясь домой со своей старой работы в архиве муниципалитета, как вдруг кто-то из толпы схватил меня за руку.
— Пожалуйста, — раздался негромкий голос. — Подождите минуту. Не бойтесь.
Я поднял удивленный взгляд — обычно в нашем городе незнакомые не обращаются друг к другу. И увидел пылающую эмблему невидимости. Тут я узнал его — стройного юношу, к которому я подошел более полугода назад на пустынной улице. У него был изможденный вид, глаза приобрели безумный блеск, в каштановых волосах появилась седина. Тогда, вероятно, его срок только начинался. Сейчас он, должно быть, отбывал последние недели.
Он сжал мою руку. Я задрожал. На сей раз мы с ним находились не на пустынной улице. Это была самая оживленная площадь города. Я вырвался из его цепких рук и сделал шаг назад.
— Не уходите! — закричал он. — Неужели вы не сжалитесь надо мной? Ведь вы сами были на моем месте!
Я сделал еще один нерешительный шаг — и вспомнил, как сам взывал к нему, как молил не отвергать меня. Вспомнил собственное страшное одиночество.
Еще один шаг назад.
— Трус! — выкрикнул он. — Заговори со мной! Заговори со мной, трус!
Это оказалось выше моих сил. Я более не мог оставаться равнодушным. Слезы неожиданно брызнули у меня из глаз, и я повернулся к нему, протягивая руку к его тонкому запястью. Прикосновение словно пронзило его током.
Мгновением позже я сжимал несчастного в объятьях, стараясь успокоить, облегчить его страдания.